Рая на этой пахучей экзотике расцвела. Словно всю жизнь ждала своего звездного часа, перемогаясь во времена советчины строптивой татарской, рязанской да тверской лимитой, а в девяностые вообще то вьетнамцами, то олухами Царя Небесного. Наконец власть прочухалась, дозрела до реального бизнеса и поставила Раю на бесправных таджиков да безответных молдаван с западненцами. Править этим мычащим гуртом было одно наслаждение. Экология поправилась моментально: вернулись и тараканы, и мордовороты из заводской охраны. Далее – по накатанному: Зворыкина на свой вкус определила старших по этажам, централизовала сбор штрафов среди нелегалов, опять же поборы за женский пол, пьянки, запах гашиша и так далее. (Плюс пол-этажа удалось выкроить для своих постояльцев, но это уж совсем дело техники. ) С утра до вечера эхо ее зычного мата катилось по коридорам, залетая отдельными членораздельными скабрезностями до окопавшейся на первых этажах братии; «олухи Царя Небесного» оставались бельмом на глазу комендантши, она не уставала злорадничать на их счет и потихонечку поджимала.
В особенности доставалось Коме. Урвала себе три года от Раиной власти, вышагивала колченогой павой по ее коридорам, пока Рая мыкалась на одну зарплату – а вовремя слинять мозгов не хватило! – «Что, Кома, на.. ал тебя сукин сын Палыч? И правильно сделал. Я б вас всех, придурочных, в отходы упаковала». Но что-то все же саднило, что-то мешало упиваться победой. Как это Кома, доверенное лицо, ухитрилась так лопухнуться? Мерещились комендантше подвох, какая-то ихняя братская хитрожопость, противный запашок сектантского ладана. По всему выходило, что не будет Рае покоя, пока не выведет старую каргу на чистую воду. А еще лучше – сжить если не со свету, то, по крайней мере, вон из общаги.
Кома не сразу сообразила, какого неудобного врага нажила себе на старости лет. Горе оберегало прочнее брони, звон в ушах заглушал брань Зворыкиной; тупые подначки, мелкие мстительные придирки со стороны комендантши чиркали по касательной. Без квартиры, без будущего, без молитв она стремительно убывала из жизни; даже вечерняя молитва не возжигалась, не пробивалась сквозь вязкую ватную пустоту на душе. Главный вопрос так и остался неразрешенным. Кто кого предал, кто от кого отступился: она от Учителя или он от нее? В сотый раз вспоминала последний вечер в своем кабинете, когда Катя Вахрушева позвенела перед ней связкой ключей (теперь-то все знали, чьи ключи получила Вахрушева, недаром даже на новоселье постеснялась позвать). Разве они считали его в тот вечер предателем? – Нет. Разве не помнили про сто пятьдесят выкинутых из жизни братьев и сестер? – Помнили. Получается, что не в братьях и сестрах суть, а именно в этой связке ключей, небрежно переброшенных Кате.
Возможно, это все-таки был урок. Тяжкое, невероятное испытание, суть которого от нее ускользнула. Испытание, которое Кома – по слабости, по неверию своему заскорузлому, по алчности – не прошла.
Абсолютное большинство лишенцев по-прежнему шли за Учителем – истерзанные страхами и сомнениями, с выплаканными глазами, с окаменевшими от горя сердцами, но – шли. Каждое воскресенье первые этажи общаги пустели, братья и сестры через пол-Москвы добирались до «Белого голубя», а там – штукатурили, красили конференц-зал, благоустраивали территорию, все как всегда. Вот только работали не в свое удовольствие, как в прежние времена, а с надрывом, с оглядкой на сотников да Пал Палыча: не подумайте, что мы отступились, ни-ни... Вряд ли их присутствие, их исступленная старательность добавляла радости новоселам.
Кома то завидовала силе их веры, то отчаивалась: совсем отказаться от разума не позволяли гордость и воспитание. Чем дальше, тем больше вера соседей по общежитию казалась ей коллективным мороком: не Христос вел лишенцев, а страх отбиться от стада. Сама она в заселенный жилкомплекс так и не съездила, хотя зазывали и Фрида с Толиком, и профессор Волков, да многие, кто только не звал. Хотя – пожалуйста: Катя не позвала.