Выбрать главу

– А на дискете можно? – спросила Кома. – А то у меня триста восемьдесят шестой...

– Ого, – уважительно сказал редактор. – Ладно, давайте на дискете, что-нибудь придумаем.

После омоновского погрома осталась только дискета: тяжеленный антикварный дисплей своротили и грохнули, этому их обучают первым делом. Пока все радовались пакту о ненападении, Кома сняла с компьютера жесткий диск, остальное выбросила на свалку, устроенную омоновцами в коридоре. Вот все, что осталось от Лешки: жесткий диск и дискета. Еще из нажитого – туркменский ковер да две чашки маминого сервиза. Вроде бы хрупкая вещь, подумала Кома, разглядывая на просвет невесомую, в прожилках трещин чашку; вроде бы неживая, хотя веет от нее и Ярославлем, и Рыбинском, и маленькой Комой, достающей из этой чашки серебряные мамины серьги – а ведь сколько всего пережили: и революцию, и прежних своих хозяев, и маму, и Лешку. И Кому переживут. Поколебавшись, поставила чашки обратно в шкаф. Пусть стоят.

Взяла телефон, дискету и поехала на встречу с редактором. Дуболомы на выходе напряглись при виде Комы, но пропустили. – «Хотела быть комендантом ада? – спросил изнутри Лешка. – Пож-жалуйста!»

В газете ей уделили минуты три: дела-дела. Пообещали позвонить, когда прочитают. Кома постояла, постояла и ушла. Как будто урну с прахом в универсаме оставила.

Спустилась в метро, вошла в вагон и долго стояла напротив молоденьких девчонок, объединенных парой наушников; нет, ничего не читалось на лицах, даже следов тайнописи, только металлическое «бумц-бумц». На Савеловской обезьянки вымелись, Кома с облегчением села.

В груди у нее зияла дыра, из дыры сочились кровь, слезы, воспоминания, перепачканные слезами и кровью. Из-за этой дыры ее постоянно преследовало ощущение нечистоты, собственной неопрятности. Все лучшее, все самое дорогое, что было в жизни, оказалось перечеркнуто смертью Алешки; альбом самых нежных, самых драгоценных моментов жизни, какой каждая мать хранит в душе, был поруган, растоптан смертью, пропитан слезами и запахами больницы. Жизнь была перечеркнута – в ней не было сына, не было правды, не было Бога. В ней не было смысла, одно только ощущение неопрятности.

Очнулась в «Алтуфьеве» на конечной станции. Вяло поозиралась среди незнакомых интерьеров – похоже, она впервые сюда попала – дождалась встречного поезда, вошла в вагон и громко попросила помочь на операцию сыну. Прошлась по вагону, на следующей станции вошла в другой – и опять возопила. Не было ни удивления, ни испуга, душа молчала. В туннельном грохоте хотелось реветь во все горло: «Верните мне сына!». Хотелось растерзать свою душу навстречу растерзанной душе Алешки, хотелось разорвать душу пополам, как разрывают на себе одежды деревенские бабы – но душа не разрывалась, душа затвердела. Кома брела сквозь вагоны, меняла поезда и громко, с ожесточением просила милостыню на операцию сыну.

От нее отшатывались.

На «Тульской» выдохлась. Где-то рядом лежал ее Лешенька, но она была глубже, гораздо глубже. Вышла и из последних сил поплелась на кладбище. Было темно, морозно, кто-то от самого метро семенил за ней и прятался в подворотнях. Хотелось поскорей добраться до храма – но храм был закрыт. От круглых каменных стен, стертых ступеней, от железных крестов на дубовых дверях разило холодом.

– Значит, и Бога нет, – решила Кома. – Раз нет правды, значит, и Бога нет. Но такого не может быть. Я же чувствую Тебя, Господи! В чем же правда твоя?..

Она побрела к домику наискосок от церкви. Сторож сказал, что отца Александра нет, убыли все, и закрыл дверь.

Кома пошла по темной дорожке по направлению к сыну. Черные кресты и надгробия плыли мимо.

– Вот я и дома, – сказала она. – Другого дома у меня нет...

– Или правда Твоя в том, чтобы все отнять до конца? – спросила Кома. – Так у меня уже ничего не осталось. Я всю жизнь была со своим народом, а теперь не хочу. Ты забрал мой народ себе, подменил его новым племенем. Я выбрала сына, а Ты его отобрал. В чем Твоя правда, Господи?

Она опустилась на колени в снег и взмолилась:

– Тогда отними у них первенцев по всей земле, Господи! Яви свою мощь, окуни их в огненную купель! Пусть корчатся от боли, как корчусь я, если так нужно для твоей правды, Господи!