— А во мне… вы, значит, увидели несколько пятен? — задумчиво спросил Вадим.
— Да. Красное и синее, точно наложенные одно на другое. И всего лишь на миг — внутри вспыхнуло желтое. Оно пульсировало опасностью и… Извините, Вадим, признаться, я совсем не знаю, как вам это объяснить.
— И все же? Проведите хоть какую-то аналогию, что ли!
— Знаете, как называют некоторые наивные и невежественные люди такой цвет?
— Желтый?
— Ну да! — Наталья испытующе смотрела на Вадима.
— По-моему, цветом разлуки, — после некоторой паузы предположил молодой человек.
— Не совсем, — покачала головой Наталья. — У них принято считать желтый цветом предательства.
— Вот как? У наивных и невежественных?
— Да. И, по-моему, не только у них.
— Все это нужно хорошо обдумать, — сказал он, застегиваясь, нахлобучивая шапку.
— Согласна, — произнесла она. — И в любом случае, думаю, это будет правильнее сделать нам с вами вместе.
— Да, конечно, — смутно кивнул он. — Я вам обязательно позвоню, Наташ, как только… Словом, мне сейчас нужно немного отдохнуть. От всего этого.
— И немножко прийти в себя, — согласилась она и тепло улыбнулась. — Но учтите: если вы не позвоните до обеда, я начну искать вас сама.
— Буду этому только рад, — улыбнулся Вадим.
У него на миг возникло очень стойкое ощущение того, что он сейчас покидает крепкие, надежные стены каменной крепости и выходит за ворота. А за ними его может поджидать кто угодно — в снеговых туманах улиц, в замкнутом четырехугольнике квартиры, в промерзшем трамвае или даже на высокой лестнице по дороге в офис, где уже с утра будут раздаваться дружный смех и звон бокалов. И у него нет оружия, ни одного средства защиты. Потому что главный его враг теперь притаился в нем самом. И, возможно, только и поджидает удобного часа, помноженного на неизвестность, чтобы броситься и рвануть когтями за что-то самое живое. До чего прежде не добирался еще никто — ни сомнительные враги, ни злостные обстоятельства, ни проницательные женщины, ни даже его собственные гнусности души или натуры. А единственный, кто способен этого зверя разглядеть и предупредить Вадима об опасности, остается по другую сторону дверей и горько сетует об этом. И что можно изменить, что придумать?..
— Ну, я пошел? — фальшиво улыбнулся он, безуспешно запихивая поглубже в недра дубленки неукротимый шарф.
— Я буду ждать звонка, — тихо сказала она и улыбнулась ему вновь — мягко, уютно, преданно. Так что он не смог удержаться. Или, может быть, это прорвалась вся странная, несуразная ночь с феерией искреннего, доброго веселья и черным похмельем, нежданно-негаданно поднявшимся из холодных, угрюмых глубин. Прекрасная зимняя ночь накануне Нового года, которая могла и должна была завершиться вовсе не так, не в ту сторону, не в эту глубину. Но теперь беда поселилась совсем рядом, вместе с Вадимом, за которым она, видимо, нынче и приходила откуда-то, с самого темного дна.
И он шагнул к Наталье, привлек к себе и осторожно поцеловал. Ее губы робко ответили, потом она спрятала голову у него на груди, зарывшись носом в его непослушный и, наверное, очень колючий для лица шарф. Так они простояли несколько минут, вне времени и пространства, необыкновенно и очень близко чувствуя друг друга. Но еще более остро — самих себя.
Затем он осторожно высвободился, неловко развернулся на каблуках — она стояла очень близко, глядя снизу вверх робкими, вопросительными глазами — и вышел, плотно притворив за собой дверь. Мысль о лифте почему-то была ему сейчас противна, и Вадим поспешил вниз, чуть касаясь лестничных перил, терявшихся в полумраке все еще ночного подъезда. Какой-то отдельной, особенной частью своего существа он еще прислушивался к звуку запираемого дверного замка.
И почему-то именно туда, в напряженный и взволнованный уголок его сознания, ударила вспышка страшной боли и удушья. Если только можно назвать так поток черной бездны, устремившейся на него — душной, обволакивающей, омертвляющей. Вадим застонал, зашатался и еле успел прислониться к подоконнику. Последнее, что он ощутил, как ни странно, была досада — горькая досада на то, что древняя гармошка батареи, впившаяся ему выше колен, была обидно холодной.
Наваждение ушло так же быстро, оставив по себе лишь память.
Это не было головной болью, шумом в ушах и всякими прочими кругами и искрами в глазах, догорающих былым страхом и болью. Только память — все, что темное наваждение услужливо возвратило ему на минуту, точно прокрутило назад чистую, новенькую и ядовито-цветную кинопленку. И не только возвратило, но и показало кое-что еще.