Выбрать главу

— Ну, поживем — увидим, — сказал Поляков. — До встречи. Или же — до свидания. Да, скорее — до свидания, новоиспеченный доктор наук.

Звонок.

— Мне… Алексея…

— Вы с ним имеете честь говорить.

— Здравствуйте. Это… Ира. Ира… Вы меня помните?

— Ира… A-а, Ира! — протянул он вспомнив ту, право с кем идти под руку мечтал завоевать любым подвигом. — У вас же не было моего телефона?

— Да… Я искала вас… Я не думала, что найти человека так трудно…

— Вы вышли замуж? — спросил он утвердительно, хотя понял — нет.

— Нет. Вы имеете в виду Бориса?

— Бориса. Арамиса, не знаю.

— Бориса. Вы заступились за него… Тогда, у кинотеатра. Я видела… Я не успела за вами, вы исчезли в переулке, как привидение… Мы могли бы сегодня встретиться?

— Вы в меня что, влюбились?

— Да, я в тебя влюбилась.

— Поздно…

— Ты женат?

— Да не то чтобы женат…

— Невеста? Я остановлю часы.

— Какие часы?

— Ты так шутил.

— А ты не поняла юмора, как только что изволил выразиться приятель моей буйной молодости.

— Я поняла его сейчас.

— Вот что, Ирочка. Завтра я уезжаю. Далеко и на целый год. Позвони мне через год. И мы поговорим. А не позвонишь — значит, не стоило встречаться сего дня.

Звонок.

— Вадима Люциферовича, — интеллигентно сказал пьяный далекий голос.

Прошин ответил, что подобает, и положил трубку. Больше телефон не звонил.

Он шел из ванной, закутавшись в теплое махровое полотенце: разорвал зубами целлофановый пакет и вытащил из него купленную в Лондоне рубашку — предмет укоризненных восклицаний Кларка; надел ее — белую, невесомую, расшитую нежно-зелеными листочками, неизъяснимо приятно пахнущую свежим бельем, на разгоряченное тело — и, вытирая холодные, мокрые волосы, подошел к окну.

Падал первый октябрьский снег — сырой и вязкий, сменивший беспросветный дождь. Над сиреневыми улицами золотисто мерцали фонари. Было по-ночному тихо и спокойно. И тут он вспомнил, как год назад, приехав с работы, так же смотрел в окно на эту же сырую улицу, но только фонари горели тускло, жизнь казалась безрадостной, небо Индии осталось позади, а впереди виднелась беспросветная завеса будней. Теперь она сорвана, теперь она позади, а впереди небо Австралии — голубое и приветливое, и жизнь впереди такая же, как это небо, пусть никогда не виденное им! Все равно такая же!

Только Лукьянов… После разговора с ним что-то надломилось… Или пройдет?

— Постой-ка… — произнес он. — Двенадцатого октября я приехал из Индии, тринадцатого через Дели уезжаю в Австралию! Так ведь год прошел! Ровно год! Итак, сегодня праздник! Новый год! Он у меня не в декабре… У меня свой календарь. Ах, шампанского нет жаль!

В пустом холодильнике вместо шампанского нашлась бутылка ананасового ликера.

Он налил полный фужер, торжественно чокнулся своим отражением в зеркале и мысленно — с то ли радостно, то ли ехидно скалящим зубки карликом, а затем, сделал маленький глоточек, размазал ароматный тягучий напито по нёбу, блаженно закрыв глаза от мягкой щекотки спирт в горле.

На душе стало спокойно, и его охватило щемящее чувство высоты, как от взлета на чертовом колесе. А тело был чистым, мех кресла густым и теплым, одиночество безмятежным. И он невольно начал напевать что-то физкультурно-задорное.

По телевидению транслировали международный хоккейный матч.

На бело-голубой — как воображаемое австралийское небо — лед выезжали хоккеисты, на ходу застегивая шлемы, и пестрый стадион ликующим ревом встречал их предвкушении увлекательного поединка.

— Во у кого жизнь-то! — сказал Прошин громко. У хоккеистов! Во жизнь… Игра! О!

…Он сидел около телевизора, игрок, наблюдающий за игрой других, и видел завтрашний день, видел, как от сырой взлетной полосы отрывается, убегая от осени, тускло блестящая металлом акула самолета и, разрезая воздух плавниками-крыльями, ложится на курс в страну океанов, морей, солнца и эвкалиптов. Все будет отлично! Все! Такси подъедет в срок, самолет не завертится подбитой рыбой и не рухнет со смертным воем турбин и людей на бугристое дно Гималаев, а в Австралии не будет дождей…

Черный пятак шайбы колыхнул сетку ворот. Затанцевал на коньках наш нападающий; упавший вратарь сокрушенно смотрел на пораженную цель ворот.

Прошин задохнулся от непонятного ликования, стукнул рукой по колену и легонько вскрикнул от боли.

Слюдяная корочка засохшей крови на запястье отлетела, и на месте раны розовел сладко ноющий шрам. Он помял корочку пальцами, бросил ее в пепельницу, осторожно потрогал нежную кожицу, затянувшую пульсирующие извилинки вен, и подумал, что боль от заживающей раны тоже чертовски приятная штука.