Речь мою пресекают короткие гудки. Кладу трубку. Подступает обморочная тошнота, будто кофе перепила. И вместе с ней изнеможение какое-то. На душе гадко. Но и спокойно. Все позади, кажется. Кончилось приключение. И, надеюсь, благополучно. Господи, прости меня, грешную.
Входит муж. Зевая и выгибаясь в истоме спиной: дескать, вот я — безмятежен и прост.
— Кто звонил? — спрашивает безразлично.
— Да один дурак… — говорю в сердцах как бы.
Он целует меня в висок, нежно водит по лицу кончиками пальцев — мозолистых от гитарных струн. Я прижимаюсь к нему… Счастлива я? И это ли счастье? Да, вероятно. Имеются, конечно, всякие занозистые нюансы, препятствующие его идеальному восприятию, но это все равно счастье, чью истинность мы сознаем только в утрате, в невозможности обращения к нему вновь. Его надо хранить. Бережно и рачительно. Счастье — хрупкий предмет.
Игорь Егоров
На службе я характеризовался положительно, просто — блаженный, шеф мой Спиридонович пришел на суд в орденах и сказал, что действия мои — страшная ошибка молодости, адвокат тоже разливался майским соловьем, но срок мне влепили. Дали с учетом того, что я хороший, по минимуму и в тот же день услали работать туда, где рельсы кончаются, дабы продолжать их в дальнейшие просторы.
С возрастом мы ощущаем время по-разному. Словно из окна набирающего скорость поезда, где проплывает все быстрее и быстрее один день за другим, постепенно сливаясь в однообразие расплывчатого, ускользающего пейзажа. И, казалось бы, набрал уже мой поезд ход, да вдруг затормозил и потянулся еле-еле, превратив срок отбывания в вечность, в эпоху тоски, отмеченную каждодневным пробуждением за час до гонга, когда выныриваешь из сна в вонючее тепло барака и, вцепившись зубами в подушку в беззвучном вое, плачешь в бессилии своем по себе самому.
По субботам привозили фильмы, и хотя все бастовало: не ходи, не смотри, не пей глазами этот яд юли, похмелье будет тяжким, все-таки шел. И Володькину комедию видел, где Марина… Смотрел, одурев, сцепив пальцы, и был как бы наедине с ней… А потом конус света от аппарата исчез, вобрав в себя крутившиеся в нем пылинки и табачный дым, и я, в толпе потных черных спецовок и стриженых затылков — одинокий, как первый человек в аду, вывалился из клуба на вечернюю поверку. Сочиняя ей письмо. Я ей тысячу писем сочинил. Но ни одного не написал. Наверное, я ее слишком любил, чтобы беспокоить как-то. И еще. Часто выступал в памяти тот день, когда сидел я с ней и с Володь кой в машине, и думалось: вот бы интересно, кабы сложить из нас троих одного человека, все лучшее в нас отобрав, каким бы он получился? Странная мыслишка, но есть в ней, по-моему, что-то, хотя что — сам не пойму. Но верю: неслучайно свела нас тогда судьба в той машине — ворованной.
Ну и был миг, когда сошел я на перрон знакомого вокзала и остановился: куда? К родителям, в вымученное тепло их приема со сквознячком недоверия? Нет. Прежних родителей уже не существовало, а к этим я возвращаться не жаждал.
С вокзала поехал за город, эксгумировать сбережения. И приехал! Ни луга, ни дуба, а на месте заветного клада — котлован. И щит с надписью: «Строительство пансионата». Постоял, утопая в глинистой жиже у штабеля свеженького кирпича, глядя на бетонные сваи фундамента, зубьями скалившиеся со дна ямищи, выяснил, что отвал неделю как увезли, сбросив в реку, и двинул восвояси в город. Досада, естественно, была, но так чтобы очень об этой утрате я не жалел. Богу так, значит, угодно.
Ирине сказал:
— Больше таких разлук не бойся. — И верю в свои слова.
А сейчас ночь, сижу на кухне, пью горький свежезаваренный чаек и думаю сквозь блаженную сонную одурь: куда? Кем? Зачем?
Впереди еще много всякого, я вновь на перепутье, и все зависит от следующего шага. Сделать этот шаг надлежит осторожно, не оплошав в выборе пути, чтобы не оказаться в тупике. Вообще с жизнью шутки плохи, и быть с нею надо неизменно бдительным, точным во всем и ничего сверх положенного не предпринимающим. Жизнь карает безрассудных, неукрепившихся, идущих под парусами, поворачивающимися на любой ветер, и любит целеустремленных и благоразумных. Я это твердо уяснил: мир жесток.
Иду в комнату, на ощупь ориентируясь в темноте, целую спящую жену, ложусь рядом — чист, сыт, в благости свободы и сознания, что жить еще долго, наверное.