— Надеюсь.
— В таком случае все твои доводы, Рома, пустословны и бесполезны, как некоторые красивые формулы. А шубе, в которую ты запахиваешься от людей, недостает идейной подкладки. Что здесь ты сидишь, что в горах, труд твой так или иначе перейдет к людям, хоть ты от них, мягко говоря, не в восторге. А потому ты тоже косточка на одном из метров дороги. Которая, по твоим словам, никуда не ведет. А вообще болтовня это… Будем проще. Делай порученное дело, в нем твое счастье и так далее. Смысл. И вообще концепция великого общества Страны Советов.
— Очень может быть. — Роман теребил бородку, густо росшую на его сухом, красивом лице. — Только, делая порученное дело, мало кто знает, для чего оно… Да и кого это интересует! Главное — быть как все! Попади некий делопроизводитель из главка в восемнадцатый век, неплохо бы там прижился, уверен! Ходил бы в должность, получал свои рублишки, мечтал о прибавке жалованья…
— А между прочим… — начал Чукавин, но договорить ему не дали.
— Все, братцы, — внятно объявил Лукьянов, постучав пальцем по стеклу часов. — Привал закончен. Дорога зовет.
Все как по команде повскакивали с мест и, стряхивая с себя крошки, загремели пустыми тарелками и чашками.
Роман отошел к своему столу, заваленному перфолентами, и, шевеля губами, застыл над ними в озабоченной позе. Округлые бугорки лопаток маленькими крылышками выпирали из-под свитера на его сутулой спине.
«А все-таки он с сумасшедшинкой, — снисходительно и грустно размышлял Прошин, в какой уже раз преисполняясь симпатии к этому человеку. — Чудило. И что ему надо? Найти формулу, за которой увидит Бога или лицо мироздания?»
— Пошел я в столовку, пожалуй что, — А то чай этот с философией вприкуску… Живот подвело!
К Бегунову он заглянул под вечер, но неудачно: у директора сидел заместитель министра Антонов, дверь кабинета бдительно охранялась секретарем, и Прошину указали на кресло.
Пришлось ждать.
Сначала он нервничал, кляня высокопоставленное препятствие, потом успокоился, придвинул кресло к батарее, уселся, упершись локтем в низкий подоконник, заставленный горшочками с какой-то непривлекательной растительностью, закурил и, глядя на сгущающиеся за окном сумерки, погрузился в опустошенное оцепенение.
В «предбаннике» звенели телефоны, шла возня с бумагами, дробно и сухо, как швейная машинка, стрекотал телетайп…
И вдруг — взрыв тишины. Торжественной и напряженной, какая обычно предшествует взрыву бомбы. Главная дверь НИИ отворилась, и появился Антонов. Точнее, его живот. А уж затем пегие седины, очки в золотой оправе, дородное, суровое лицо…
— Наконец-то, — отчетливо, с ленцой вырвалось у Прошина. — Наговорились. Бонзы.
Голова Антонова медленно повернулась в его сторону.
— Простите, — осведомился тот с грозной иронией. — Я отнял у вас время?
— Было дело, — рассеянно кивнул Прошин, отыскивая глазами пепельницу.
Бросить окурок в горшочек с казенной флорой, куда до того стряхивал пепел, было неудобно.
На лице Антонова явственно проступило удивление с первыми признаками нарождающегося гнева.
— Вы тут работаете? — спросил он, глядя на Прошина, как психиатр на пациента — с каким-то сочувственным презрением.
— Да, — сказал тот чуть ли не с сожалением. — Работаю, знаете ли… — И опустил окурок в пустую склянку из-под клея, заткнув ее горлышко пальцем. — Начальником лаборатории.
Ему почему-то хотелось вести себя именно так. Непочтительно. Странное дело, но подобное желание при встречах с начальством возникало у него едва ли не постоянно.
— Извините, а фамилия ваша?.. — с неблагожелательным интересом вопросил Антонов.
— Прошин, — устало ответил тот. — Все?
— Нет, не все, товарищ Прошин, — веско сказал Антонов. — Я вижу, вас не касаются приказы о курении в отведенных для этого местах…
— Ай, — сказал Прошин и, словно обжегшись о пузырек, поставил его перед замеревшим секретарем. — Виноват!
Из пузырька зыбкой серой змеей тянулся дым. Уголок сигареты шипел, расплавляя засохшие на дне остатки клея, и отчетливое это шипение заполняло наступившую паузу.
— Виноватых бьют, — сообщил Антонов и гадливо посмотрел на склянку. — Я объявляю вам выговор.
Он потоптался, раздумывая, что бы сказать еще, но лицо Прошина выражало такое глумливое смирение, что слов у Антонова не нашлось: он пронзил наглеца фотографическим взглядом, буркнул какое-то междометие, в котором угадывалось «сукин сын», и, твердо ступая, вышел.