Выбрать главу

— Все, — отчего-то шепотом произнес он. — До вечера.

Таня пожала плечами.

Звонок Прошин услышал, едва отпер дверь. Он пробежал в полутемную прихожую, на ходу бросив портфель в угол, снял трубку.

— Леша?

— Леша, Леша, — недружелюбно буркнул он в мембрану. — Здрасьте, пан директор. И сразу — сердечное вам спасибо. За головную боль — анализатор этот… клеточных структур!

— Не надо так, милый. — Бегунов, чувствовалось, перебарывал раздражение от подобной преамбулы. — Анализатор — тот бой, где от победы зависят жизни людей. Так что…

— Гордись!. — Прошин дотянулся до кнопки торшера и включил свет. — Меня бесят красивые словеса, — заметил он. — И я выскажусь на сей счет менее вдохновенно. Наша аппаратура — не панацея. Радикально она ничего не излечит. Соловьев — идеалист и восторженный псих. Далее. У меня масса работы по международной линии. Мне трудно. Слушай… Ну пусть, например, врачами займется Михайлов, а?

— У Михайлова и без того хватает дел. А если тебе трудно одному в отделе — пожалуйста, бери помощника. Приказ я подпишу.

— Спасибо за совет, — с издевочкой откликнулся Прошин. — Я уж как-нибудь один, своим слабым умом, без прихлебателей… — Он попробовал придумать что-нибудь еще утонченно-обидное, но нараставшая злоба уже мешала изречь изысканную гадость, толкая на выражения открыто враждебные, и потому он попросту ткнул пальцем в рычажок; с полминуты подержал его так, а затем, с ожесточенным удовлетворением послушав короткие, визжащие гудки, брякнул трубку на аппарат. — Ну, папаша, — вздыхал он, отправляясь на кухню. — Ну, козел…

Потом закурил, успокоился. Начал готовить ужин. Отбил в кровавые лепешки антрекоты, сделал салат. Поужинать плотно он любил. Знал — нехорошо, но отказать себе в этом, как и в куреве, не мог. Непоколебимый закон бытия: все доставляющее удовольствие — вредно, все муторное — полезно. И почему не наоборот?

Тяжелая, черно-вишневая струя «Изабеллы», пузырясь, ударила в дно бокала. Вино ему доставал Роман Навашин, математик лаборатории, состоявший в родстве с щедрым кавказским дедушкой, владевшим неиссякаемыми запасами этой амброзии. Роман не пил, и дедушкины посылки в качестве регулярного дружеского подарка переходили к Прошину, компенсируемые какой-нибудь скукотой из дефицита иностранных математических изданий.

Итак — ужин. Шипят антрекоты на сковороде, тает масло на теплой корочке хлеба, плывет из приемника баюкающий блюз…

— С приездом! — Он поднял бокал, мигнул своему расплывающемуся двойнику в темноте окна и пригубил вино — чуть сладкое, с водянистым привкусом ягодной мякоти.

Теплая волна хмеля дурманцем отдалась в голове. Стало осоловело спокойно, печально. Мелькнул обрывочной чередой воспоминаний прошедший день: Глинский, Таня, путаные переходы клиники, Соловьев, его одержимые глаза на беспомощном, детском лице… Нет, он не испытывал к врачу антипатии. Теперь это поверхностное чувство ушло; оно было мелким, возникшим в ожесточении против того, чья идея отрицала осуществление идей собственных, хотя — каких идей? Скорее привычку не омраченной заботами жизни. Втайне он даже завидовал ему, как завидовал всякому, знавшему свое предназначение, но и это ровным счетом ничего не меняло — новый проект мешал, и его предстояло свести на нет. Существовало, правда, одно неприятное умозреньице: больные… Но кто они? Они абстрактны… Да и как на существующей пещерной базе сделать для них эффективный прибор? Нет, тут нужны иные технологии, а создание их — это десятилетия, или же — закупка уже готового материала на Западе. Тут-то можно и расстараться, но кто утвердит в расходную часть миллионы твердой валюты? Уж он-то, Прошин, знает, что пробить этакую сумму у властьпридержащих немыслимо. Так что: кто виноват? Вот уж точно не он!

Прошин спихнул посуду в раковину и недовольно покосился на приемник. Музыка давно кончилась, и далекий зарубежный диктор бубнил металлическим голосом новости. Впрочем, на русском языке. Он покрутил регулятор настройки, но никакой подходящей мелодии не нашел. Эфир пищал, стрелял точками-тире, взрывался какофонией звуков, выплевывал обрывки фраз. Порошин вдавил штырь антенны в корпус приемника и плеснул вино в бокал. Голова звенела в такт с лампами дневного освещения. Отдающий медком дым стлался по забытой в пепельнице сигарете. Скучно. И все его вечера таковы. В них отрадны первые минуты, когда готовится еда, играет музыка и будоражит голодная мысль об ужине. Потом музыка ускользает, приходит ленивая сытость, замирает перед глазами недопитая бутылка, и остается только сидеть и смотреть в окно — то безмятежно синее летом, то мутное от натеков льда зимой, то черное, в переплетающихся струйках бесконечного дождя, как сейчас, осенью. Ничего не поделаешь — закон компенсации. Платить полагается за все. Иногда воздают и не замечая того, иногда — замечая уже поздно, иногда — обдуманно и привычно, как он — скукой за прелести одиночества. Но только ли скукой? А Оля, сын? Он платит ими постоянно, едва ли не каждый день, вспоминая тех, кого бросил ради исполненной мечты уединения в этих стенах, где существует то, чего он хотел раньше: изысканные жратва и вино, первосортная бытовая техника, антикварная мебель и уникальный иконостас, реставрированный мастерами из Третьяковки. Нет, он не поклонялся вещам, хотя питал страстишку к самым дорогим, недоступным, однако бестрепетно мог бы отдать все праведно и неправедно приобретенное за возвращение той, которую любил и — предал! Но обмен произведен и, как всякий крупный обмен, необратим. А потому — забыть о нем. Забыть!