Выбрать главу

Прошин не ответил. Встал, подошел к окну, уперся лбом в холодное влажное стекло. Стучал дождь по асфальту. Мелькали зонтики запоздалых прохожих. С мокрым шипением проносились машины. В лужах, дрожа, светились неоновые заповеди: «Пейте…», «Храните…», «Летайте»… И тут ясно открылась суть происходящего: единственный, кто был рядом, кто тянулся за ним, как нить за иглой долгие годы, уходит. И чем удержать его? Угрозами, уговорами? Нет. Тут надо… тонко. А он? Лекции начал читать, захлебываясь в пошлой мудрости обывателя. И всегда так! Вот и прозевал парня. Воистину — проворонил! А промашка — что не уяснил, какая у него в жизни цель, она ведь двигатель всего; пойми сперва, чего у человека нет, потому как к тому человек стремится, чего не имеет, а что имеет, то ему без особого интереса, то уже пройденное, привычное, а иной раз и вовсе не надобное.

— Серега, — проникновенно начал он. — Прости меня, старого крокодила, я говорил… нехорошо. Но ты пойми — я просто в отчаянии! И сознайся: ты же клюнул на экстерьер… так? Да. Внешние данные там впечатляющие. Однако она — человек, чуждый тебе по духу. А если по большому счету, то ты занят наукой, и твои сегодняшние успехи более чем серьезны. А ученый должен быть один, как писатель или художник. Ученый — личность раскрепощенная. Во всяком случае, лет до сорока… пяти. И не о женщинах думать надо, а о диссертации. Женщины — они что… Они все примерно одинаковы… А мы с тобой возьмем академическую проблемку, создадим тебе условия… Анализатор этот — по боку…

— Как… это? — насторожился Глинский.

— Ну, в том смысле, что не буду тебя… загружать работой по теме, — объяснил Прошин, чувствуя, что еще немного — и стукнет компаньона по голове.

— Диссертацию я хотел как раз и сделать на анализаторе! — воодушевленно сообщил Глинский.

— И чудно, — помрачнел Прошин. — Раз хотел… — Он вспомнил Таню, отметил, что надо прихватить бутылку «Изабеллы» и служебные даровые талоны на такси. Пора. Отдых. Все. Обрыдло! Сволочи и неврастеники!

— Леш, — втолковывал Глинский. — Но ведь не тот возраст… А все один да один…

— Иди на улицу и поймай такси, — оборвал его Прошин. — Ты дурак, и ты меня утомил.

Они шли, держась за руки, в тугой безмолвной темноте. Отца Алексей не видел, лишь ощущал его ладонь — широкую и сильную — своей детской доверчивой ладошкой. А затем вспыхнула забытая картина: дребезжащие на булыжнике мостовых трамваи, калейдоскоп толпы, снежинки тополиного пуха… Пыльное городское лето.

«Папочка… — подумал Прошин. — Боже мой, папочка…» Он припал к руке отца щекой, боясь ее исчезновения, но тут будто кто-то равнодушно щелкнул выключателем, и он растерянно понял: сон…

Он нехотя разлепил тяжелые от слез веки. В теплый полумрак комнаты, сквозь щелку неплотно сдвинутых штор, вползал размытый свет октябрьского утра. На фарфоровой тарелке часов, расписанной знаками Зодиака, копья стрелок вонзились в игриво задравшего хвост Льва. Без двадцати пяти семь. Рано…

Он вытер слезы ладонью, еще хранившей прикосновение руки отца, закрыл глаза и вновь попытался скользнуть в то ужасающе далекое лето, возвратиться в которое хотелось навсегда. Но — безуспешно; лихорадочное желание ухватить нить потерянного сна пробудило его окончательно.

— Не выйдет, — прошептал он в пустом, отрешенном раздумье. — Только кошмары с готовностью тянут нас в свою хохочущую бездну, а эти сны сверкают и гаснут, оставляя слезы утрат и страх перед огромностью прожитого…

Фраза внезапно получалась округлой и красивой, удивив его; всплыла мысль о похороненном поэтическом даровании. Даже припомнился стишок, сочиненный когда-то в детстве: «…спят громады арбатских домов, провода гулко стонут от снега, и горбатые спины мостов упираются в звездное небо». Сладкий наркотик утреннего сна расположил его к сентиментальности, и Прошин наслаждался этим так редко приходящим к нему чувством, как кружкой холодной воды после бани. Вспомнились субботние вечера, когда приезжал к отцу на работу, стоял у тяжелых стеклянных дверей в вестибюле и счастливо улыбался, видя — отец, худощавый, уверенный, сбегает по лестнице, на ходу вынимая пропуск из пиджака.

И вот тогда, взявшись за руки, они шли на рынок, а откуда они уезжали на дачу. Сколько было этих одинаковых, но прекрасных дней, слившихся в картину ушедшего сна: в теплые улицы, пыльные душистые липы, красно-желтые трамваи, пушистые от тополиного пуха коврики луж и ощущение себя — маленького, но всесильного, потому что тот, кто идет рядом, — самый умный, смелый и добрый человек на земле.