голову на мое приближение, доходягой с метлой (и с косою, конечно, но на затылке - этаким бывшим геральдическим колосом, торчащим из-под проеденной ядовитым фонарным свеченьем коленкоровой шляпы). “А, Юлик, здор‹во, -сказал скелетированный. - Вот, я тебе уёв штучки две-три еще должен, квартплатных - как раз зарабатываю”. И вновь принялся подметать заповеданный ему участок панели, с усердием показательным, но, похоже, неложным. Нет, новый строй не так уж и слаб, как это кажется западной прессе, если удалось ему даже символиста Цымбалиста заставить работать. Советская власть как ни старалась, прилагая всю мощь своих межконтинентальных ракет, десяти тысяч писательских членов, двух с половиной телевизионных программ, мелькающих по ночным проспектам синеглазок патрульных и враскачку марширующих добровольных народных дружин, но так и не добилась от Цымбалиста ничего, что хотела - на этом и рухнула. А всего-то и надо было, как оказалось - закрыть навеки “Сайгон”, где неизбежно находился знакомый (а также полу- и не-), выставляемый - как не фиг делать, старичок! - на маленький двойной от Людмилы Прокофьевны, на слоеный пирожок с мясом, пугали, что нутрии (или же загадочной помеси хорька с норкой, выведенной пограничными селекционерами на острове Итуруп Курильской гряды и талантливо наименованной хонорик), на волнистую трубочку со взбитым яичным белком, а то и на пятьдесят грамм коньяку гурзонский три звездочки в сумрачном левом кармане с видом на Невский, отведенном для литейных книжных жучков, пьющих литературоведов с портфелями и бредущих со службы старших научных сотрудников Ленгортопа и Леноблхлопа. Теперь все они умерли, или уехали, или покупают сантехнику итальянскую за живые уи.
Баба Катя - прямая, вздутые белые руки на неподвижных коленях, босые ноги на небрежно помытом полу - сидела посереди комнаты на вынесенном из кладовки своем табурете и свысока глядела спектакль с народной артисткой Гоголевой, похожей на старого гениального бульдога. Застала ли еще баба Катя телеприемник КВН, его заполненную зеленоватой водой линзу? - во всяком случае, “Радугу” нашу со склонностью к кислотным тонам включать она наловчилась безо всяких вопросов, может, у них там, где бы она ни была, все им показывают и вообще держат в курсе прогресса? “Приходил такой... Шерстяной... Пакет кинул, там на вешалке. Есть будешь?” - “Спасибо, баба Катя, я в гостях поел”. - “И попил”, - добавила она без осуждения, но с горечью, как будто я действительно какая-то теребень кабацкая стал. Ну, рюмку-другую пакостно отдающей сырым сеном бехер‹вки (до нее большая охотница юденшлюхтская Ирмгард - ну чо, деушки, чо ли, закапаемся по случаю окончания рабочего дня? Марженка вздыхает и прислоняется смуглой щекою к отбеленному картой рек выгибу кисти). Ну, пива стакан под бледные кнедлики в “Кафке”, хранящей пока еще скатерочки запятнанные, бледно-клетчатые на круглых одноногих столах и швейковско-столовскую кухню. Ну, спирта, настоянного на рогах марала, в замке со стариком Голоцваном глоток (“Для давления, Нюсенька, по чуть-чуть... и от потенции помогает!” - “Это Юлии Яковлевне, конечно, остро-жизненно необходимо. Слушал бы себя, Семен, что несешь...”). Вот видела бы меня баба Катя лет эдак двадцать - пятнадцать назад, с семьсот семьдесят седьмым или тридцать третьимна заплеванных лестницах незнакомых домов, на подоконниках школьных уборных, в парках и скверах под сонно перелистывающейся сенью дерев, или на стадионе имени Кирова с болгарским оплетенным фугасом в портфеле (“Зенит” опять проиграл - Левина-Когана нет, вздыхали мастеровые старики с верхнего ряда и пронзительно кашляли: лысого бы сюда или Бурчалкина Леву, но Левина-Когана и Бурчалкина не было, по полю, поддерживая руками поясницу, ходили Хромченков, Редкоус и Гребеножко - фамилии, придуманные не мной и не Гоголем), а позже в косоугольных общежитских светелках: запивая постными щами, задыхающимися дымной капустой, и косясь на ситчики в кислотных цветах, халатно отлегающие от лядвий, полных хохлацкого молока и башкирского меда... ...А может статься, и видела, кто ж ее знает?
Беззвучно прошла мимо меня из комнаты в кухню. Приостановилась, будто что-то хотела сказать - не сказала, прошла. Живет тут рядом со мной, ходит туда-сюда, из комнаты в кухню, безулыбчивая, вокруг скудной кички облачно-белоголовая, строго-пухлая, пузатая, прямая, какой и всегда была, но незнакомая, точно чужая. А может, она и не баба Катя совсем, а некто иной? Что я помню о ней? - смазанные осколки, наплывы в замутненном рапиде, глохнущие слова прибауток, да и те больше рассказаны, чем увидены или услышаны: меня вынимают за подмышки из ванны, я луплю от себя ногами, как еду на велосипеде, голоногий голеган десять девок залягал, сухо говорит баба Катя, отстраняясь от брызг и пинков - а мне слышится: хулиган залягал, и я обижаюсь. Или велит нарядить в матросский костюм, собственной толстозубой расческой вычешет локоны из-под бескозырки “Аврора”, крупно чтоб загибались наверх, и ведет: по Литейному к детскому фотоателье на Некрасова, останавливая взглядом трамваи. Или когда ее хоронить увозили.