30. БРАВЫЙ СОЛДАТ ШВЕЙК НА КРАЮ НОЧИ
...покуда я (взмокший, особенно здесь, здесь и здесь), бегал и ползал в гор€ под Трехратушной площадью (за качаньем фонаря моего “летучая мышь” вспыхивали осклизлые ноги опорных столбов - пухлой кривой белизной, наспринцованной черным извилистым газом, а истинные летучие мыши вниз головой разбегались по потолку, чиркая неслышными лапочками и шурша шумными крыльями), а затем хромал в ледяных сумерках к д-ру Марвану Шахиди на Судетскую улицу (Личный врач шаха Персии, Dr. med. Univ. Teheran, терапевт и хирург, открыт круглосуточно, все страхкассы) - бинтовать ногу от лодыжки до колена (бедр‚ я ему не показывал, опасаясь разоблачения), а потом битый час, подскакивая и приседая, карабкался по башенной лестнице (триста девяносто ступенек, косо врезанных в наклоненную над Юденшлюхтом скалу), какое-то, кроме телевизора “Лёве”, еще мне “Культурбункер” и зеркало в коридорчик подвесил туманно-взволнованное! И торшер с матово-серебристым плафоном в форме шапочки Нефертити поставили рядом с тахтой новый, и дорожку на полу заменили - была в рыжих полосах, стала в коричнево-крапчатых звездах: с восемнадцатого века народный промысел шахтерских вдов рудногорских, ныне перенятый цыганками с вьетнамского рынка. Не иначе, к прибытию новой смены стараются, шик-блеск-красоту навeли (как говаривал дядя Борис Горносталь, ответственный квартиросъемщик, после еженедельной дежурной уборки проинспектировав места общего пользования - а баба Катя, не повернув головы проплывающая мимо распахнутой двери в места, сообщала особенно никому: мыла не устала, помыла не узнала). Бумаги стипендиата Девяносто Четвертого Года показала мне Ирмгард-подруга, когда его личное дело пришло от д-ра Трегера из Нюрнберга: ну, француз как француз - с кардинальской эспаньолкой и в железных очечках, криво сидящих на вдавленном
носе (таком вдавленном, что на носу про этот нос уже как бы не скажешь), а по имени M-r le comte Charles-Antoine de Golembovskaya, 1946 г.р. Оказалось, этот граф де Голембовская, как это ни удивительно, мне не совсем неизвестен: оказалось, в октябре восемьдесят девятого года мы с ним вместе участвовали в советско-французской конференции творческой интеллигенции “Новый мировой порядок: тысячелетняя диктатура терпимости” в г. Бресте-Бретонском и даже как-то раз заполночь разговорились (в гостиничном холле на смеси польского и английского) о том и о сем: поздний сын польской графини, содержавшей в Карлсбаде военно-полевой дом терпимости при дивизии СС “Шарлемань” (выгодное дельце - у СС была исключительная монополия на торговлю сельтерской водой в Богемии и Моравии) и отступившей с остатками ее до самой Бретани (ночные переходы лесными дорогами, обвивающими вздымленные лунным светом холмы; днем отлеживались в заброшенных прирейнских градирнях и полуразбомбленных бельгийских мельницах). По ходу этого анабазиса Шарль-Антуан и был семидесятилетней графиней зачат от полуроты семнадцатилетних французских эсэсовцев. В культурбункере он намеревался методом симультанного наложения симулякров сочинять драматическое исследование в 33 картинах “Le brave soldat Svejk au bout de la nuit” - “Бравый солдат Швейк на краю ночи”. Я как в стипендионной заявке это прочел у него, так и закричал, как кричат немые - клокочуще-сдавленным “Ы”, а и так закричал, что прибежала изнутри глаз побледневшая Марженка, а Ирмгард, уютно рассказывавшая о Ярославле (“А я ему: сегодня я невменяемая. А он так растерянно: и что ж теперь делать? А я ему: что делать, что делать! На простынь спускать, дурачок!”), запнулась и высунула укушенный, налившийся лиловатой кровью язык: это МОЕГО выступления темой на международной конференции в Бресте было утверждение, что симпатичный Йозеф Швейк и несимпатичный Фердинанд Бардамю суть не два персонажа двух разных романов, а один персонаж одного метаромана: человечек с разрозненным сознанием и полусредним всеобщим образованием, недовыходец из народа, мазурик-мещанин в поношенном котелке и с бамбуковой тросточкой, что выношен был тепло-слизистым, самодовольным, уютно-вонючим чревом прогрессистской утопии Победившего Разума и Вечного Мира - утопии двух европейских десятилетий перед Первой Мировой войной, и именно этой семидесятипятилетней войной (она, кстати, закончилась буквально на днях, в октябре Восемьдесят Девятого года) вырожден, выпущен на край ночи, в собственно XX век, главным действующим лицом которого стал. Сангвинический комуняка Гашек описывает его извне - нам смешно и слегка лестно, холерический фашистюга Селин показывает его изнутри - нам противно и слегка стыдно, но это всего лишь различие не между темпераментами даже, а между третьим и первым лицом нарратива. Любопытно, что и сюжет обеих книг, особенно в первых частях, практически совпадает: начало войны, бессознательное заражение массовым ликованием, добровольная запись на военную службу, инстинктивное протрезвление, попытка скосить и пр. и пр. и пр. Хорошо бы печатать оба романа под одной обложкой - с двух сторон навстречу друг другу, этакой книгой-перевертышем; вместе они создадут стереоскопический, постоянно переключающийся с субъективного “он” (автор описывает) на объективное “я” (герой рассказывает), взаимодополнительный текст - “Бравый солдат Швейк на краю ночи”... С кафедры меня проводили молчанием: французы уже не помнили, кто такой Гашек, русские еще не знали, кто такой Селин, один только граф Голембовская подкатился в фойе: “Бардзо формидабль, бардзо интерестинг, пан коллеге. Ду ю вонт то дринк э филижанку кавы вив ми?”