— Когда ты нашел меня в лесу, — начала она, — я была очень печальна, так как уже много дней ни с кем не разговаривала и знала, что меня ждет смерть и уйти от нее нельзя. Когда ты пришел, я развеселилась, потому что вдвоем легче, и еще потому, что ты храбрый, все надеешься и ничего не боишься. Но ты должен думать, как я, иначе я опять стану печальна. И потому ты должен верить в великого змея.
— Не будем говорить о нем. Покажи мне лучше, где ты спишь здесь.
Она повела меня по коридору, быстро суживавшемуся, так что я едва мог протиснуться в небольшую пещеру, примыкавшую к нему. В этой спальне ничего не было, кроме грубого ложа из сухого папоротника.
Дрим пояснила:
— Я потому и выбрала это местечко, что ход здесь такой узкий, а большой змей, живущий в озере, ведь огромный, толстый. Здесь ему не пролезть и не добраться до меня.
— А как же ты устраиваешься с едой?
— О, еды у меня достаточно, — слишком даже много. Каждую ночь кто-нибудь из наших приносит мне пищи и оставляет ее у входа в пещеру. Сюда они не заходят, потому что они не такие умные, как ты, и верят в змея. Я и сама ни за что бы не вошла в пещеры, если б не была уверена, что все равно мне скоро помирать.
— Но разве боги ваши это позволяют?
— Не знаю. Они тоже избегают близко подходить к пещерам. Я думаю, что они даже знают о том, что мне сюда носят пищу, и не хотят мешать этому. Ведь у них наказание только одно. А морить меня голодом — зачем им это, когда им стоит только указать на меня своей смертоносной палочкой, чтобы мгновенно выжечь мое сердце? Однако, ты напомнил мне, что я проголодалась после купанья. И ты тоже должен думать, как я, и быть голодным, когда я голодна, и мы будем есть вместе.
Она показала мне другую комнатку, поближе к входу, где она держала свой запас провизии, очень несложный. Здесь была горка тонких сладких сухарей и другая горка сушеных плодов, цветом и вкусом похожих на виноград, но только вчетверо крупнее.
— Они растут в лесу, — сказала Дрим. — Осенью, когда они созреют, только что сорванные с дерева, они очень вкусные. Не придется мне уж больше рвать их — это меня огорчает.
Она, кажется, до сих пор еще была обижена на меня за то, что я не верю в чудище, вышедшее из моря, но, в общем, болтала со мной довольно дружественно. Я понял теперь, что было ошибкой с моей стороны пытаться так грубо вырвать с корнем и сломать верования, в которых она была воспитана. Вообще, может быть, не следует подрывать чужую веру, если только эта вера не вредна. Я простой моряк и не привык к миссионерству; неудивительно, что оно у меня не вышло.
Подкрепившись пищей, девушка прилегла отдохнуть на свою постель из папоротника, а я снова взобрался на вершину холма, чтобы взглянуть на море. До самого вечера я не сводил с него глаз, прибегая подчас и к услугам морского бинокля, но никогда не замечал и признака паруса.
Должен сознаться, что планы мои теперь изменились, и всецело под влиянием Дрим, очаровавшей меня с первого взгляда. У меня прошла охота осматривать город рабочих и личными наблюдениями дополнять то, что могла мне рассказать о них моя подруга. Я решил соединить свою судьбу с ее судьбой, и, если возможно, спасти ее от гибели, грозившей ей. Как я это сделаю, я сам не знал. Я мог только выжидать и стараться не упустить случая.
Я нарвал себе папоротника и, нагруженный им, снова вернулся к пещеру. Дрим ждала меня. Все следы неудовольствия изгладились с ее прелестного лица. Чтобы не огорчат ее, я уже не заговаривал больше о купанье в море. Мы сидели и беседовали, пока не взошли звезды на небо. В первый раз с тех пор, как я попал на этот остров, я посмотрел на звезды. И не находил ни одной знакомой. И не мог понять, в какую же часть света я попал, и тот ли это мир, в котором я жил раньше. Впрочем, этот вопрос не очень волновал меня. Так приятно было сидеть и слушать рассказы Дрим о белке, которую она поймала в лесу и приручила. Голос ее был так изумительно нежен и ласков.
Скоро она опять улеглась на свое травяное ложе, а я набросал папоротника у входа в пещеру и устроился здесь на ночь. Я знал, что ей приносят пищу ночью, и хотел, если возможно, увидать ее друзей и поговорить с ними.
Но попытка не удалась. Не проспал я и часа, как меня разбудили шаги. Я выглянул из пещеры и увидал направляющегося в мою сторону мужчину с подносом на голове. Но на расстоянии ста шагов от пещеры он поставил поднос на землю и повернул обратно. Я окликнул его, говоря, что я друг и никакого зла ему не сделаю — хочу только поговорить с ним, но он, должно быть, не понял моих слов, а незнакомый голос напутал его, и он со всех ног бросился бежать.
Рано утром я выкупался в море, но по возвращении не сказал об этом Дрим. Рассказал ей только, как человек, приходивший ночью, убежал, услыхав мой голос.
— Нехорошо ты это сделал, — сказала Дрим. — Ведь ты же мне говорил, что теперь уже не хочешь идти в город и останешься со мною. А выходит, что меня тебе мало, что тебе еще нужно говорить с другими. Ну, хорошо. Тогда эту ночь я буду ждать у пещеры и сама приведу сюда человека, который приносит мне пищу. Есть один, который очень любит меня — должно быть, это он и приходит.
Я сказал ей, что передумал и не хочу уже больше видеть того человека. Дул свежий ветер, и мы весь день провели вместе в лесу. Снова и снова я разглядывал море в бинокль и опять безрезультатно. Я не мог понять, в каких неведомых водах находится этот остров. Весь день Дрим была задумчива и молчалива, но не от страха, так как она знала, что в такую погоду боги в лес не ходят. На другое утро я опять пошел купаться и, когда вернулся в пещеру, девушка сказала мне, что она видела, как я уплыл далеко.
— Почему ты мне не сказал, что ты это делаешь?
— Боялся огорчить тебя.
— Я не ребенок, и не надо обращаться со мной, как с ребенком. Если я захочу, я тоже буду думать о море так, как ты. Я осмелюсь на все, на что осмеливаешься ты.
Я сказал, что я не сомневаюсь в этом. Полдня шел дождь, и мы не выходили из пещеры, но время в разговорах проходило быстро. Дрим рассказывала мне, какую жизнь она вела и какими законами управляется ее народ.
Я уже говорил, что начинал ненавидеть этих четвероногих хозяев острова, которых невежественные рабочие принимают за богов. Я и теперь ненавижу их. Я презираю их за их бесполость, нервность, отсутствие мускулов. Презираю за то, что им чужды страсти и мил тепленький разврат. Презираю их эгоизм, хоть и дивлюсь их мудрости.
Но, если говорить по совести, их деспотизм — недобрый и корыстный, чисто эгоистический — создал такую прекрасную породу рабочих, какой не видано в нашей стране. Их лучше кормят здесь, лучше одевают, их жилища чище и удобнее. И сами они здоровее — болезни здесь почти неведомы — и счастливее. Я сознательно употребляю это слово. С ними поступают жестоко — на наш взгляд, это страшная жестокость, но эта жестокость чужда капризов и причуд, она вытекает из законов, таких же незыблемых, как и законы природы. Мать слабого, хилого ребенка, которая видит гибель своего дитяти, по крайней мере, знает, почему он гибнет, а у нас, когда молния убивает лучших и подающих наиболее надежд, мы не знаем, за что они гибнут. Здесь каждого человека тренируют для той работы, которая ему наиболее по вкусу-наклонности, и вкусы всегда принимаются во внимание, ибо, чем охотнее человек делает свое дело, тем оно лучше у него выходит. Отношение к женщинам чисто животное, и лишь в редких случаях женщинам позволяют жить долее сорока пяти лет. Но, с другой стороны, женщин не удручают тяжелой работой; женщин, которые готовятся стать матерями или недавно стали ими, окружают заботливым уходом, какого не знают наши фабричные работницы; и в выборе себе супруга ни одна женщина не руководствуется низменными соображениями финансового или общественного характера. Детей не мучают и не терзают проклятыми конкурсными экзаменами, которые у нас зовутся школьным образованием. Каждого ребенка учат немногому существенному, но зато уж основательно. Воспитание строго индивидуализировано и основано на разумном изучении природы данного ребенка. Если чтение, письмо и арифметика не нужны ему для той работы, которую ему потом придется делать, его ничему этому и не учат. Почти можно сказать, что детей балуют. Но с самых ранних лет внушают им веру в незыблемость и неумолимость законов, управляющих их расой.