Выбрать главу

Полагаю, что мы можем почерпнуть немало важного в заметках Лина Картера, точнее, в его книге «Воображаемые миры». Картер отвечал на жесткие критические замечания Алексия и Кори Паншиных в адрес развлекательной литературы в жанре мечи-и-колдовство. Приговор Паншиных был суров: «окостеневшее ископаемое, не способное к эволюции». На что Картер ответил: «Возможно. Однако… почему это плохо? Такие книги интересно читать, интересно писать, а что до окостенелости, то, знаете ли, это субъективная характеристика… В конце концов, так ли уж необходимо литературной школе или течению эволюционировать? Я, к примеру, в этом совсем не уверен. Ведь эволюция предполагает изменение — и постепенное превращение в другой вид» (сс. 145–146).

Другими словами, критика в адрес свободных продолжений Лавкрафта представляет собой чистейший образец применения Уловки-22: ах, жанр не эволюционирует? Ну, тогда время объявить его покойным и разложившимся. Ах, все-таки эволюционирует? Ну что ж, дай бог, превратится во что-нибудь более путное. И в том, и в другом случае с жанром покончено, не правда ли?

Уверен: изощренная апология эстетических достоинств фэнтези меча-и-колдовства отнюдь не входила в планы Картера. Да и я не собираюсь становиться паладином немыслимых литературных достоинств Мифов. Однако здесь стоит прислушаться к чеканной формулировке Джона Джейкса — Картер как раз цитирует его в своей книге: текст нам не нравится, потому что некие насаждаемые литературные пристрастия диктуют нам определенную реакцию. Зато если текст нравится, он нравится безо всяких условий. Джейкс пишет: «Просто сейчас чувствуется дефицит подобных историй; во всяком случае, я был бы рад, если бы они попадались чаще» (предисловие к его «Браку-варвару»).

Другими словами — позаимствованными из знаменитого эссе Сьюзен Зонтаг «Заметки о Кэмпе», — Картер, Джейкс и остальные литераторы из нашей компании любят этот вид литературы как раз за гротескность используемых выразительных средств, в то время как «серьезную» критику подобные эстетические эксцессы невероятно раздражают. В другом своем эссе («Порнографическое воображение») Зонтаг уподобляет фантастику порнографическому чтиву (мол, и то и это — не более, чем «недолитература») — и я чуть выше не преминул воспользоваться ее метафорой. Однако, позволяя себе столь безапелляционные обобщения, госпожа Зонтаг едва ли не опровергает саму себя: нас, нынешних производителей легкого чтива, уже нелегко обескуражить — мы-то знаем, что на самом деле в наших текстах господствует эстетика Кэмпа! Картер прекрасно различал великую литературу и развлекательный жанр — однако утверждал, что и последний вид беллетристики не лишен своего очарования. И уж тем более Картер не стыдился своей «кэмповой» ностальгии по текстам, которые он без стеснения именовал «волшебным в своей второразрядности трэшем».

Однако здесь вполне уместен упрямый вопрос: все это, конечно, очень хорошо, но… сколько можно, в конце концов? Ну да, возможно, качественная проза в декорациях Мифа существует. Но разве она уже не написана, причем в огромном количестве? Сколько их уже, этих повестей, новелл, рассказов? Не пора ли остановиться? Зачем продолжать попытки напиться из вычерпанного колодца?

Итак, внимание, вопрос: зачем и далее воспроизводить этот пастиш? Для ответа позвольте мне прибегнуть к трудам известного своей интеллектуальной эквилибристикой философа Жака Дерриды. Деррида пишет немного о другом (о чем, я не стану распространяться, ибо это не имеет касательства к теме моей заметки), однако нам важно его замечание о том, что письмо — это вовсе не вторичный по отношению к речи жест (как полагали лингвисты и философы со времен Платона), а вовсе даже и «психический труп речи». Оно более не оживляется интонацией, и автор уже не может уточнить его смысл в акте интерпретации.

Однако, настаивает Деррида, авторское смысловое «намерение» по отношению к тексту — не более, чем эпифеномен: иными словами, то, что считает смыслом «своих» слов — это всего лишь одно из возможных прочтений текста, произведенного с его помощью (о, за моей спиной уже встает тень Иоахима Фири!). В процессе письма высвобождаются смыслы, обитающие в подсознании автора, а это есть не что иное, как текст, записанный в ткани нейронов. Он может показаться нам новым, этот смысл, но его новизна есть результат опознания вышедших на поверхность сознания подавленных воспоминаний. Прежде невиданное открывается в первый раз разуму в воспоминании. Подсознательные воспроизводящиеся сценарии у Дерриды получают название архетекста.

К чему я веду? Я хочу сказать, что Деррида прекрасно сформулировал тезис, более очевидно выраженный Джейксом и поддержанный Картером: тот, кто пишет очередную историю из вселенной Мифа, на самом деле просто читает эту историю — ибо она уже давным-давно записана в его глубинной памяти, хранящей воспоминания и эмоции, возникшие в процессе чтения текстов Лавкрафта, Дерлета и других. Вторая половина дерлетовских «Мифов Ктулху» была не чем иным, как переписыванием, а значит, и перечитыванием первой половины. Итак, механизм пролиферации Мифа таков: желая читать больше таких историй, мы их пишем — причем не столько для жадных до новых впечатлений почитателей и фанатов, сколько для самого себя: ибо акт писательства равен акту чтения истории.

Все эти ужасные фанфики и дурацкие байки, которыми наполнены фэнзины, написаны из рук вон плохо не потому, что у них никудышная литературная основа, и даже не потому, что их юным авторам не хватает писательского мастерства, а потому, что кропающие их энтузиасты скверные читатели! Лавкрафт для них — это непроизносимые имена и извивающиеся щупальца, нескончаемые строки фантастического бестиария — но не более того. Но как куколь не делает монаха, так и имена в лавкрафтовском стиле еще не делают текст полноправным продолжателем традиции Мифа.

Уилам Пагмайр, к примеру, и вовсе объявил, что его журнал «Лавкрафтианские рассказы ужасов» не принимает к рассмотрению фанфики по мифам Ктулху. Казалось бы, какое странное ограничение… Однако у него есть вполне логическое обоснование: Пагмайр прекрасно понимал, что юные дарования должны начать с выдумывания собственных имен и названий — эта мера, пусть и временная, необходима, чтобы юнцы сообразили, что же такого помимо неудобопроизносимых имен есть в рассказах старины Говарда, которые читаешь — и поджилки от ужаса трясутся. А там наличествуют, чтоб вы знали, и настроение, и стилистическая выверенность, и визионерская по размаху фантазия. Если эти элементы присутствуют в тексте, что ж, его можно признать подлинной историей в лавкрафтовском духе. Вышло всего три выпуска журнала, и оказалось, что даже для них не так-то просто наскрести достойных текстов, — и это при том, что Пагмайру неоднократно приходилось отступать от собственных правил! Видимо, многим они показались излишне суровыми.

Ну что ж, надеюсь, я сумел донести мысль: текст, пестрящий цитатами из «Некрономикона» и возгласами «Иа!», совсем необязательно должен считаться лавкрафтовским. И, наоборот, достойный пополнить копилку Мифов рассказ не нуждается в этой атрибутике. Более того, рассказы из вселенной Мифа вовсе необязательно должны быть лавкрафтовскими по духу! Это вполне доказывает проза Ламли, Уилсона и Дерлета. Итак, что же определяет принадлежность той или иной истории к Мифам?

Хороший вопрос, не правда ли?

Я бы ответил на него так: настоящая, подлинная история из мира «Мифов Ктулху» — это по своей природе (и формуле, если под формулой понимать не пастиш, а ДНК) дышащий тайной текст на фаустианский сюжет, эдакий гибрид детектива и хоррора. Его герой отправляется на поиски запретного знания — сознательно или нет, это другой вопрос, но чаще всего, не осознавая последствий. И потом оказывается перед лицом тайны, которой лучше было бы не знать и не открывать. Подобное возможно, если персонаж увлеченно складывает головоломку событий и фактов, но не знает, куда его заведет расследование. Знание, получаемое в результате таких небезопасных изысканий, чаще всего оказывается непосильным бременем для рассудка героя, ибо это знание Прометея, последнее озарение Фауста. Это просвещение, уничтожающее разум, гнозис адских мук, не спасения. Сделка с Мефистофелем чревата необратимыми последствиями для бессмертия души. И в финале герой в ужасе сознает — слишком поздно, ничего изменить нельзя. И погружается в бездну отчаяния.