«Станиславский хренов! — едва не проорал Павел в трубку. — Не верит он… Да что ты знаешь обо мне? Каков я на самом деле… Никто из вас не знает меня. Даже на пробы не приглашают, сволочи! Как же я могу доказать, что способен сыграть Гамлета, если меня даже на пробы не зовут?»
Однажды около «Мосфильма» он увидел знакомое лицо, но не сразу сообразил, кто эта девушка. Не ее красота задержала взгляд Тремпольцева, в своей собственной постели он перевидал за эти дни немало красавиц, а особый свет, от нее исходивший. И ему показался знакомым этот свет… Внезапно Павел вспомнил: «Да это же… Как ее? Геля. Ангелина. Та девочка из клиники… Я так и не позвонил ей… А чем я теперь могу ей помочь? Она думает, что я в центре тусовки, а я даже приблизиться к ней не могу. В кабаке — пожалуйста! Но не на площадке. А ей ведь хотелось именно этого… Долго ли она ждала моего звонка?»
Его охватила почти детская обида: Гелю вел под руку помощник того самого режиссера, который передал через посредника, сам даже не потрудился позвонить, что не нуждается в шутах. То, что Тремпольцев и рассчитывал на серьезную роль, его не волновало.
«Ну, теперь-то ей мое покровительство ни к чему!» — Павел смотрел Геле вслед и не мог поверить, что это та самая угловатая и сутулая девочка. Такая легкая и уверенная в себе… Что изменилось в ее жизни за эти два месяца?
Можно было догнать ее и спросить. Выяснить, как ей удалось попасть в павильоны «Мосфильма», ведь красавиц вокруг них вьется, что мух небитых. Кто разглядел это ее внутреннее свечение? Будущий Бертолуччи… Которого Павел Тремпольцев не интересовал ни в каком виде.
Лучшее, что он нашел за это время, была работа на студии дубляжа, где адаптировали новые голливудские фильмы. Ему все больше доставались туповатые комедийные боевики, срабатывал все тот же проклятый имидж, ведь его голос оставался узнаваемым даже без прежнего лица.
Он отказывался поверить: «Влупить все свои скудные накопления в эту операцию и остаться у разбитого корыта?! Не может быть. Должен найтись человек, который в меня поверит! Уж если та моя рожа в свое время оказалась востребованной…»
Но тишина все растягивалась во времени. Недели две Тремпольцев уже не показывался даже в любимом кабаке у Макса. Выяснилось, что ресторанный успех проходит быстро и только усиливает ощущение пустоты жизни. Ему казалось, его отторгли в вакуум, и то, что он до сих пор не задохнулся — это недоразумение. Дело времени. Чего-чего, а времени у Павла теперь было предостаточно.
Он больше не писал никаких заметок. Ни о кино, ни о себе. Последнее, что было занесено в зеленую — цвета воли! — тетрадь: «Я перестал быть собой. Я думал, что начинаю новую жизнь, а это оказалось моей смертью. Она красива. Она безразлична. Она беззвучна».
Постепенно звуки все же возникли: звон бутылочного горлышка о стакан, движение льющейся жидкости, до неприятного громкий шум глотания. Когда Павел напивался, становилось легче. В такие минуты он оставался наедине с собой: запирался дома, открывал бутылку водки… Всегда предпочитал водку, чтобы подействовало наверняка. Он, как во время траура, завесил все зеркала. Видеть себя? Это больше не доставляло ему радости.
Однажды Павел очнулся от забытья в Химках, и не смог вспомнить, каким образом оказался там. Может быть, и не в первый раз он выходил из дому, искал на любимых улицах то, что потерял, то ли в себе, то ли вне себя, но жаждал обрести это снова. И возвращался домой прежде, чем рассеивался дурман, потому и не помнил того, что происходило.
«Надо быть осторожней, — попытался внушить Тремпольцев самому себе, и тут же отбросил эту мысль. — Да какого черта?! Никто теперь не узнает меня в лицо. Никому не станет за меня стыдно. Я одинок, красив и никчемен. Я — прекрасная пустота ночного неба».
Расхохотавшись над последним сравнением, Павел наполнил стакан и пристально вгляделся в прозрачность грядущего забытья. В нем не было ничего. Ничего. Именно это и ожидало его впереди.
…Каким образом эта пустота наполнилась ровным шумом воды, и незнакомыми запахами, и обрела очертания комнаты, в которой Павел не бывал прежде? Через силу приподняв веки, отчего болью отдалось в затылке и висках, Тремпольцев оглядел стену в выцветших розочках, выпуклые штрихи плиток на потолке… Круглые часы без цифр, но с узорным китайским иероглифом на матовом стекле показывали то ли семь вечера, то ли семь утра. Осторожно повернув голову, он посмотрел на зашторенное темно-золотистым окно: сбоку пробивался свет, но это ни о чем не говорило, ночи еще оставались короткими.