Но больше всего я ненавижу себя. Жить же с этой ненавистью не могу и не хочу.
А голос волшебный — не наслушаться. Захватывает…
Бахтин, Эрьзя и прочие— Слушай, ребята эти из, как его, Саранска… Чего ты на них набросился-то с Бахтиным? Ну что они его не знают… Помнишь, в Сокольниках?
Ага, Саранск, Сокольники, странное пересечение. Кое-что помнилось из той истории, хотя крепко тогда набрались. Дурацкая память! Чего только не цепляется, самое разное — непонятно зачем. Сколько ни пытался — не избавиться. А ведь старался. Заслоняло от чего-то главного, что должно входить другими вратами. Где-то прочитал (кажется, у Фромма): не надо ничего запоминать специально (птицы небесные не сеют и не жнут), просто пропускать через себя — самое существенное останется (что?).
Может, и впрямь. Классно они тогда в Сокольниках — поутру память прошивали черные сполохи пустоты. Белые пятна свободы.
У свободы не должно быть памяти, знание не связано с памятью, оно — часть чего-то другого, если, конечно, подлинное. Знание — все равно что незнание.
Так вот, в тот раз он действительно прицепился к незнакомым ребятам с Бахтиным, а потом и с Эрьзей (еще не легче). Почему они, собственно, обязаны знать? Только потому, что в Саранске живут?
Саранск, Бахтин, Эрьзя…
Молодые, лет по восемнадцать — двадцать (три парня и две девушки) — что им Бахтин?.. (Что в имени тебе моем?) И что ему эти ребята да и Бахтин, впрочем?
И чего вдруг вспомнилось?
Случайно столкнулись со старым приятелем возле пивного ларька на рынке (особое, даже среди прочих значимых топосов отмеченное место) — теперь часто проводит тут время, топчется с прочими завсегдатаями, бродит неприкаянно вокруг, завороженный гением места, провонявшего халтурным дешевым пивом, рыбой и понятно чем…
— Еще про этого, про скульптора, ну как его?
С памятью у приятеля все в порядке. И от пива здешнего морщится, не нравится ему.
Ага, Эрьзя… Из сумрака — тела и лики, будто из куска дерева (дерево-память), из неодушевленной косности материи. Словно пытались вочеловечиться. Мука бесформенности. Мука и счастье как бы самозарождающейся — волшебство творца — красоты. Мордовский Роден… Ведун.
Сам видел там, в Саранске (ездил когда-то в командировку). Приятель тоже не знал про Эрьзю.
А ему-то самому зачем?
«Изабелла» тогда в Сокольниках рекой текла. Почему-то именно ее пили (открытая кафешка у входа в парк). Аромат — как у той «Изабеллы» (вот!), которой баловались много лет назад в Крыму (пешком и автостопом, налегке, с ночевками где придется: на пляже, в горах, на случайном подворье). Студиозы. Густой пряный аромат винограда, чуть отдающий медом, и вдруг — йодистый запах моря и водорослей, южное горячее солнце, волшебное ощущение той жизни… (Вот оно!)
Это — знание?
Они пытались удержаться на волне, как тогда, купаясь в шторм, — наливали и наливали в белые пластмассовые стаканчики…
— Да-да, в вашем городе… Бахтин. Михаил Михайлович. Не, правда не в курсе? — искреннее такое, нетрезвое удивление.
Так и должно было случиться. Или что-нибудь подобное.
Выпив, становился не то что бы агрессивным, но начинало нести — лез во все дыры, ко всему цеплялся, был бы повод. Повод обычно находился (был бы человек). И вот, внезапно разволновавшись, что компания с ними за столиком — из Саранска, привязался с Бахтиным.
Вроде и не сильно пьяный.
Как так? Не знают, оказывается, Бахтина! Того самого, из последних могикан. Филолог (кто-кто?). Ну да, ученый… В Саранске жил в ссылке.
Не знали. И вообще они не по этой части (из какого-то техникума), в Москву приехали погулять, поразвлечься на жалкие свои рубли и вот теперь кутили в Сокольниках, пили пиво, захрустывая картофелем из шуршащих пакетиков.
Он им всем налил «Изабеллы» — за Бахтина!
Настырный.
— А Эрьзю, братцы, Эрьзю-то вы должны знать! Он-то точно из ваших, великий скульптор, музей его у вас в Саранске замечательный.
Это он, можно сказать, на рожон лез, потому что парни уже поглядывали чуть ли не с ненавистью, словно издевался над ними (девушки смущенно улыбались). Знать не ведали ни про какого Эрьзю и про музей тоже… Кто-то, правда, вроде стал припоминать (или чтоб отвязаться).
И снова всем налил — за Эрьзю.
Хорош он был — лохматый, обросший бородой, в старомодных широких брюках, снизу заляпанных грязью, кроссовки прохудившиеся, куртка с налезающим на голову капюшоном, в общем, бомж не бомж, но что-то в этом роде (вольный философ). И лезет с дурацкими вопросами, имена какие-то незнакомые бормочет, которые им, видите ли, почему-то надлежит знать.