Gцttingen, Groner Ch., 22/I
1912 июль 29 (16).
Дорогая моя Наталочка! Сегодня получил письмо утром, и хорошее, и потому и сам чувствую себя лучше. С удовольствием зачеркнул сегодня еще один: до первого августа остается всего две недели, а там какие-нибудь пустяки, и мы увидимся! — А знаешь, Наталичек, — что кривить душой-то, — хотя очень тебе хотелось, чтобы я испугался твоего обморока в церкви, но... но я не очень испугался... Думаю, что, если бы я был там, в церкви, конечно, гораздо больше испугался бы! Это ведь все твое малокровие, а это не так страшно... Зато жалко мне тебя, бедненькую, очень. Только вот в письме это не выйдет, а увижу тебя, пожалею. — Хотя, знаешь, мне почему-то сейчас показалось, что я не умею быть нежным… как тебе кажется?.. Золотая моя девочка! Ужасно жалко тебя! А знаешь, еще жалко и себя! — Почему я не был вот возле тебя? Другие помогли тебе, поддержали, а не я... Ну, у нас этого не будет, то есть не будет обмороков, — вот сама увидишь! Милая моя! — Очень меня тронуло, что Надсон тебе «вообще» нравится. Я-то его не люблю: стихи плохие, рифмы бедные, все однообразно, очень много весьма нравственных рассуждений и мало образов, риторично очень... «вообще» это даже и не поэт. Но вспомнилась моя юность, 4-ый, 5-ый класс гимназии, тогда Н[адсон] трогает: хорошие слова, благородные мысли, никакого напряжения эстетической интуиции, а главное, все понятно, значит, уже и себя немножко взрослым считаешь. Потом вспомнил уже старшие классы, — мое эстетическое воспитание шло нелепо, и теоретически я продолжал считать, что чем «благороднее», тем красивее, «неблагородных» поэтов я не читал (помилуйте, Фет — крепостник, Тютчев — цензор, сам Пушкин сомнителен и т. д.), поэтому Н[адсон] еще оставался для меня «поэтом», но его «благородство» уже стало казаться очень «газетным», и, помню уже, я забавлялся чтением только оглавлений или так по строчке из стихотворения, — все равно выходят настоящие н[адсонов]ские стихи, но только умнее, чем у него, потому что сам-то он очень уж «не умен» в своих стихах. Но
«новое» как-то само надвигалось... Первый меня поразил, пожалуй, Верлен (русские, Бальмонт, Брюсов и др., уже начали писать, но я находился под впечатлением соловьевской (Владимира) критики и их не читал5),но случайно натолкнулся и на русских, первый был Бальмонт. Тут я набросился и на «стариков», тут начал любить и понимать Пушкина, Фета, Тютчева... И... Надсона мне стало жалко, то есть жалко было себя, что я так поздно пришел к серьезной поэзии, но было и его жалко, хотя я и сердился, как будто он «нарочно» меня обманул. А жалко все-таки его, ибо его предсказания на нем не оправдались: Кумир поверженный — не Бог, как, впрочем, и неповерженный кумир6. А сейчас меня даже как будто трогает, что его не совсем забыли, что все-таки он себе находит, — хотя и юных (в эстетическом отношении, а по большей части и буквально), но все-таки поклонников. Сам-то он, мне кажется, все-таки искренно был убежден, что это и есть самая настоящая поэзия... А еще его жалко (опять как-то за себя), потому что он не будит даже того, что будит все-таки, например, Тургенев. Тургенева ведь иной раз и перечтешь, — сам-то он пуст, но как-то сразу встают те юные переживания, которые он когда-то вызывал, и, несмотря на его пустоту, искусственность, поверхностность, он производит какое-то теплое впечатление: добрый дядя из воспоминаний детства. А такое чтение бывает очень приятно. Еще в нынешнем году я перечитывал из-за этих же воспоминаний «Грабители морей»7. Это уже совсем чепуха, а что-то вот связывается, оттуда, из детства. У Н[адсона] даже этого нет. Ну, и Бог с ним! — Слепцова8 я тоже не люблю. Вообще из народников я люблю одного Левитова9, и то главным образом его «городские» рассказы. О Наполеоне я дал тебе прочесть очень интересную вещь; Ковалевского10 — не знаю. Сам люблю в истории читать мемуары и автобиографии и письма. Для удовольствия советую прочесть Заметки Бенвенуто Челлини11, а для удовольствия и пользы Записки Никитенко12 (это непременно нужно, — кстати, знаешь, меня огорчает, что ты плохо знаешь нашу русскую литературу и историю), потом, если хочешь и если эти вещи тебя интересуют, назову еще (кстати, а Gцthe «Dichtung und Wahrheit»13 ты читала? Неужели нет?). — А неужели, Наталик, это правда, а не шутка, что «из-за гостей» ты можешь прервать мои занятия?.. Как это странно! «Из-за гостей» ты едва ли бы прервала мою лекцию на середине, а дома допускаешь возможность прервания, — а ведь важнее-то занятия дома, а не чтение лекции! Почему же можно сказать: «Он на службе», «он на лекции» и т. п., а нельзя сказать: «Он у себя в кабинете занимается»?.. Нет, на это я не согласен! Вот если тебе самой будет скучно и ты захочешь поболтать, это — другое дело! Да, если еще позволишь мне поцеловать тебя, — ну, тогда можно и отложить дело (потому что само оно от этого только выиграет: после того, как тебя поцелуешь, ведь все лучше пойдет!..), и этим можно даже злоупотреблять! А от «гостей», наоборот, ты должна меня оберегать! Э! Это непременно надо в «пункты»14. Целую тебя крепко, крепко... до обморока!!... Твой весь собственный Густик.