А дядя, как легко уже догадаться, олигарх из средних. Лежа в постели, он успевает протянуть слабой рукой нашему Жене бумаженцию. Завещание… Там — собственность: загородный дом, вписанный в десять гектаров земли, с прекрасным садом, и гаражом, и службами.
Молодой Онегин бумагу небрежно взял, пробегает глазами и говорит:
— Спасибо, дядя… Спасибо… Это дача, да?
Но умирающий произносит ему в ответ другое слово. Забытое… Старик хрипит:
— Уса-аадьба.
Данное эссе было прочитано автором на торжественном открытии 55-й Франкфуртской книжной ярмарки 7 октября 2003 года.
Суп с котом
Асар Эппель. Травяная улица. СПб., “Симпозиум”, 2001, 331 стр.;
Асар Эппель. Шампиньон моей жизни. СПб., “Симпозиум”, 2001, 495 стр.;
Асар Эппель. Дробленый сатана. СПб., “Симпозиум”, 2002, 463 стр.
А потом — суп с котом.
Разное бывает.
Но всегда — позор и горе.
Даже если счастье.
Младенец, повторяю, сучит ножками.
История вот какая…
С этого диссонансного аккорда начинается рассказ Асара Эппеля “Разрушить пирамиду”. Мне кажется, здесь автор попытался дать четкое самоопределение уклоняющемуся от ярлыков жанру, в котором он столь длительно и плодотворно работает. Это не совсем “рассказ” — при том, что Эппель давно и заслуженно признан одним из корифеев жанра и даже стал лауреатом премии Юрия Казакова по итогам 2002 года. Премии, присуждаемой, как известно, за лучший российский рассказ года. Это не “повествование” — хотя такой подзаголовок возникал в некоторых журнальных публикациях. Это именно “история”. История, как честно предупреждает автор, “чистая, горестная, святая и слободская” — но она же и “огорчительная, неправедная, всеместная”.
Эппель рассказывает нам свои истории почти четверть века. С конца 80-х годов они начинают появляться в печати — и прочно завоевывают глухую “внутрицеховую” славу.
Для автора этих строк стал беспримесной радостью выход в свет в издательстве “Симпозиум” трехтомного собрания сочинений Асара Эппеля. “Симпозиум”, как известно, специализируется на живых и недавно почивших классиках. Трехтомник Эппеля дарит российскому читателю бесспорного и — слава Богу! — вполне живого “классика”.
Данное определение, при видимой провокативности, не имеет отношения к литературной табели о рангах. Эппель — “классик” в прямом, изначальном смысле этого слова. Его “истории” восходят даже не к классической традиции русской прозы — хотя и к ней тоже, — но к античности, к Гомеру и Гесиоду. Именно в этом смысл приведенной выше жанровой дефиниции: “рассказа” в те времена еще не было — “истории” же рассказывались, непредсказуемо отступали в сторону от основной сюжетной линии, обрастали мясом “сотворенной” реальности, перевоплощались в миф.
“История” — жанр изначально изустный. При всей своей прихотливости она обязана быть занимательной. Занимательность эта, помимо динамики сюжета, держится на универсальности (“всеместности”, используя определение Эппеля) ситуаций и персонажей. Попытка оскорбленного мужа вооруженным путем вернуть неверную жену и наказать обидчика легла в основу мирового эпоса. Трагедия юноши, убившего по неведению отца и женившегося на собственной матери, возведена в универсальный комплекс, повелевающий нашим темным бессознательным. Эппель, рассказывая мерзкую, на грани мелодрамы и ужастика, историю об одноглазой девочке, пытавшейся свести счеты с жизнью и изнасилованной местным ублюдком, походя замечает, что “подробностей этого случая имеется множество, однако рассказ пора заканчивать, хотя само событие из тех, какие в древности становились мифами”.
Событие становится мифом на глазах. Изнасилованная девочка производит на свет двух уродцев, которые, “как показалось тем, кто при родах присутствовал, были в облике, скажем, котят”. “Позор и горе” происшедшего возвышаются до космогонического символа: “Так что двое прасуществ, которых пока что в виде двух котенков носит за пазухой по одному из художественных моих вымыслов некий маленький мальчик, вырастут и в свой срок совокупятся, породив наш мир, каковой утвердится на семи слонах, стоящих на полочке дивана с полочкой”.
При всем многообразии любовно и вкусно выписанных реалий уходящего быта мир, воссозданный в историях Эппеля, лишь на первый — поверхностный — взгляд является миром памяти, воспоминаний. “Травяные улицы” до- и послевоенного Останкина играют здесь роль довольно удачно выбранных, но, в сущности, не столь уж обязательных декораций. В этом отличие эппелевской прозы от высоко ценимого им (и, кстати, поминаемого в одном из рассказов) “Альбома для марок” его друга, покойного Андрея Сергеева. Реальность “травяных улиц” у Эппеля, используя кальку с английского, “больше чем реальность”. И этим она скорее сродственна фолкнеровской Йокнапатофе.