Виктор Лапицкий. Послесловие. [К Морису Бланжо]. — “Новое литературное обозрение”, № 61.
Из авторского приступа к своему — цитируя Громоносцева-Цыгана из “Республики Шкид”, — интеллектуальному эксцессу: “Может быть, я покажусь претенциозным, но мне представляется, что любая публикация в качестве „отклика” на последовавшую 20 февраля этого года кончину Мориса Бланшо <…>, сама идея некролога содержит элемент неверности духу его творчества, выбранному им себе уделу — или, философски, событию, именуемому Бланшо. Публичная эпитафия человеку, смерть которого попала в поле общественного внимания вопреки его воле, неуместна этически; тому, кто поставил свою смерть в зависимость от права на литературу, — логически. Реализованный Бланшо завет Малларме о полном исчезновении писателя в написанном им дает, однако, повод к уловке окольного пути, к столь часто тематизированному самим Бланшо обходному маневру: заменить эпитафию ушедшему человеку другим, зависящим не от временных рамок жизни, а от пространственных границ текста „некрологом”, подводящим черту под ныне и присно переживающим его нематериальным телом, корпусом его писаний, свести к которому он в конечном счете и стремился <…> Остается, конечно, риск, риск отрыва текста от его донора, синдром Антея, если угодно. Ну что ж, Бланшо учит, что отсутствие имманентно любой книге, любому произведению — попробуем понять его буквально. Итак, послесловие, вопросительный, условный, самооспариваемый характер которого, чудится, снимается безусловной окончательностью навязанной здесь и сейчас ему роли — эпитафии”.
Далее, говоря словами редакции, “почти исчерпывающий обзор литературного творчества” крупнейшего европейского интеллектуала. И надо ли добавлять, что автор сего сочинения — испытанный переводчик покойного классика (здесь публикуется его “Ницше и фрагментарное письмо”).
Марк Липовецкий. Памяти Марины Каневской. — “Новое литературное обозрение”, № 60.
Трехстраничный некролог-воспоминание начинается так: “Марина, не верившая ни в Бога, ни в черта, не снисходившая даже до суеверий, погибла в пятницу 13-го — ее сбила машина на темной улице совсем небольшой, хоженой-перехоженой Миссулы, в „ковбойском” штате Монтана”. И далее снизошедший все же до этих суеверных выкладок автор рассказывает о том, какого талантливого и “многостаночного” ученого потеряла русская филология. “О чем бы она ни писала (Достоевский и Михайловский, Набоков и Умберто Эко, Пушкин, Гоголь, Сологуб, Эрдман, Анциферов, Кенжеев, Искандер… — П. К. ), во всем чувствовалось не столько методологическое или теоретическое, сколько личностное единство. Марину мало интересовала рационалистическая, выверенная и выстроенная литература; она занималась, как это ни старомодно звучит, по преимуществу литературой сильных чувств, которая бьет наотмашь или заставляет смеяться до колик, короче, от которой захватывает дух. Как всякий настоящий литературовед, она лишь притворялась бесстрастным аналитиком, а на самом деле искала и находила в том, о чем она писала, себя, свою эмоциональную безоглядность и энергию <…> почти все воспоминания о ней веселые. <…> Когда Марина брала интервью у Искандера, для статьи о нем, классик почему-то заметил: „Я вообще-то неплохой рассказчик”, — на что Марина, не сдержавшись, воскликнула: „No shit!” Как она потом рассказывала, Фазиль Абдуллович прекрасно понял басурманскую идиому, оценил непосредственность интервьюера и смеялся вместе с Мариной”.
Марк Липовецкий. Утопия свободной марионетки, или Как сделан архетип. Перечитывая “Золотой ключик” А. Н. Толстого. — “Новое литературное обозрение”, № 60.
“Алексей Толстой, может быть, впервые в русской культуре осуществил то, что сегодня называют словом „проект”. Сказка „Золотой ключик, или Приключения Буратино” (1935) была только первым звеном этого проекта”.