Выбрать главу

С началом нереста берег оживал: с утра до ночи стояла в воздухе крепкая ругань, столы в цехе темнели от рыбьей крови, рыба лоснилась на солнце, гроздьями мелких ягод из пленок вытрясывалась икра, Пашкины руки грубели и трескались от соли, а одежда вбирала в себя крепкий аромат тузлука. Пашка любил и эту рабочую суматоху. От умел ругаться не хуже взрослого, курить за сараем горькие папиросные окурки, есть распаренный черный хлеб с рыбой, пить обжигающий кислый чай.

Но в этом году, по холодам, что ли, лова все не было, и отец на остаток недели отпустил бригаду домой, чтоб не томилась бездельем. Их осталось трое на косе — отец, Пашка и Григорий, пожилой мужик, бездомный и бессемейный, давно уже прибившийся к бригаде и, однако, умудрившийся так мало рассказать о себе за эти годы, что о прошлом его никто не знал, а расспрашивать бросили. Потому что у каждого бича в жизни что-то сложилось не так. И, пряча эту свою неудачу, бич по-любому либо соврет, либо смолчит. И спрашивать бесполезно. Григория прозвали Немой, но на эту кличку он не обиделся и разговорчивее не стал. Пашка знал, что в душе Немого есть как бы запертая дверь, за которой живет еще один человек. И он все думал, что когда-нибудь Немой не выдержит, даст на него глянуть или сболтнет чего-нибудь такое, из прежней жизни. Но Григорий никогда не отмыкал запор, и узник только стонал из-за двери, когда Григорий спал.

Однажды утром, когда все трое в сарае на берегу чинили сети, Пашке сквозь привычное течение ветра послышалось буханье мотора. Он выглянул: за Игристой, у самой воды, стояла чужая гэтээска1. Отец бросил сеть и тоже выглянул. Тягач на том берегу как раз выплюнул облачко черного дыма и попер через клокочущую реку, чуть забирая против течения.

— Как ножом ее режет, — то ли с завистью, то ли восхищенно сказал отец. — Вишь? А наш как поплавок крутится...

Отцовский вездеход давно без дела стоял на косе. Это был старый списанный вездеход, сильно покусанный ржавчиной, с развороченным приборным щитком и разбитыми стеклами кабины. Пашка любил сидеть в нем, укрывшись от ветра. С каждым годом вездеход все больше напоминал кучу лома на гусеницах — тут, на берегу, и железо, и люди старели быстро, — но Пашка знал, что вездеход еще жив, только потерял часть своих сил.

Чужой тягач тем временем промял себе гусеницами дорогу через кустарник на мысу, отделяющую Игристую от Озерной, опять бухнулся тупым носом в воду и, обдав стоящих на берегу людей бензиновой гарью, с ходу взял крутой береговой подъем и остановился у дома. Из брюха его потекла вода. Пашка бросился по рваным гусеничным следам и, прежде чем в машине угасла последняя дрожь, вскарабкался наверх и чутким ухом приник к броне, слушая глухое позвякивание замирающих внутри тягача механизмов. Но в следующий миг откинулась крышка люка и появилась голова человека в шлеме.

Человек посмотрел на Пашку. Пашка узнал его.

— Привет, — сказал приезжий.

Пашка попятился к краю машины. За лето на берегу можно было наглядеться всякого народа, но одних он не любил — дурных. Они вроде и сильные, и ловкие бывают, дурные, но они жадные, и эта жадность хитра, и через них всегда почти сразу приходит в мир зло.

— Брысь, звереныш! — вдруг громко вскрикнул чужой и рассмеялся, увидев, как Пашка, испугавшись от неожиданности, соскочив на песок, едва удержался на ногах.

Подошел отец. Приезжий кивнул на Пашку:

— Ну, Мурзилка, и дикий же парень у тебя! Волком глядит чисто!

Отец промолчал.

— У меня в батальоне так бы не смотрел, — сказал чужой.

— А нам и так ладно, — сказал отец. — Ты по делу приехал, майор, или как?

— Так, — засмеялся приезжий, — давно тебя не видал...

Он достал сигареты с “горбатым” (на них был изображен верблюд, но люди на берегу звали его “горбатым” — и никогда иначе) и закурил, подставив гладкое загорелое лицо ветру с океана. Отец тоже закурил, отыскав в кармане мятую папиросу. Рукава красного штопаного свитера его лоснились от грязи, волосы на голове торчали в разные стороны, руки от грубой работы стали велики и красны. Рядом с щеголеватым майором отец выглядел жалким, вернее, Пашка знал, что отец кажется себе жалким и в этот миг зло проникает в мир.