II
Обычно, едва открыв эту дверь в дом со скрипучими полами четырех комнат и зарешеченными окнами, Шварц чувствовал странное успокоение, словно только здесь он был в безопасности и мог наконец позволить себе быть самим собой. Особенно остро это чувство было в те редкие ясные дни, когда за деревьями на краю пустыря открывалась бухта и, глядя в окно, можно было видеть пейзаж, словно написанный кистью Рокуэлла Кента: бурые суровые скалы, горящие внутренним светом синие воды и отраженные в них белоснежные зубцы далеких вулканов. Тогда он заваривал себе огненно-красный чай, садился на стул под плакатом “Браконьерству — бой!” и сквозь решетку окна любовался картиной, по каким-то причинам так и не написанной его любимым художником.
Сегодня был как раз такой ясный день, когда бухта, в обрамлении безрадостных казенных стен, сияла голубой прохладой. Но он не стал заваривать чай, а, как усталая собака, прошел в дальнюю комнату, лег на снятую со старого буксира койку с рундуком, используемым в рыбинспекции для хранения бумаг, и сразу уснул. Его разбудил телефонный звонок. Звонило начальство.
Пришлось рассказывать, что случилось ночью и все еще напоминало о себе тупой болью в затылке. Эта ночь закончилась для Шварца в пять утра, в отделении милиции, когда он под хриплую, похожую на звериный вой ругань запертой в “обезьяннике” пьяной женщины закончил писать протокол о задержании, зная в глубине души, что это провальный протокол и никакого дела по нему не выгорит. После этого он пошел было домой — снять мокрый комбинезон — и только хлебнул досады, заметив на кухонном столике оставленную ему женой пару сухарей и остывший чайник спитого чаю. Он ощущал невыносимость нелюбви, в которой жил, и в результате, не притронувшись даже к сухарям, переодевшись только, потащился в свое логово. И тут — нба.
— Ты хочешь дело в суд передавать, а где доказательства? — равнодушно спросил голос в трубке. — Чем такие бумажки писать, сидел бы дома, смотрел футбол.
Доказательств не было, хотя он сам видел, как Борька выкидывал рыбу за борт: пойманный светом фары, хладнокровно и неторопливо бросал в море хвост за хвостом, так же хладнокровно выбросил сеть и, когда уже подцепили его лодку багром, омыл от налипшей чешуи руки и тоже спросил: “Где доказательства?”
— Знаешь, — сказал Шварц в трубку, — доказательств нет, но пусть ему хоть нервы помотают, слышишь? Я его все равно возьму, со всеми потрохами, я ж его знаю как облупленного — как он в прошлом году японцам целую мэрээску рыбы сдал, а погранцы и не чухнулись...
— Вот тогда и надо было его брать. И косорылых тоже, — равнодушно сказал голос. — А так... Это все пфук. Перевод денег для собственного удовольствия. При таких результатах я тебя и всю твою контору сократить буду просто вынужден. Обязан. Ты ж не в старое время живешь...
Шварц почернел лицом и хотел было что-то сказать, но в трубке пошли короткие гудки.
Шварц судорожно зевнул. За полчаса, что он проспал, появились люди. Он слышал их голоса с улицы.
На земле у входа в дом сидел шофер Саня — в свежей рубашке и джинсах, но все такой же небритый, как и пять часов назад, когда они расстались, с неизменной сигареткой в губах, потрескавшихся от ветра и недосыпа.
Рядом с Сашкой, хромая, похаживал взад-вперед Николай. Как и Шварц, он работал когда-то в море, но года три назад ему перебило ногу лопнувшим в шторм швартовым концом. После этого он списался на берег и подался зачем-то в рыбоохрану. Зарплаты тогда платили мизерные, и Шварц, впервые встретив его, так и спросил: чего ты, мол, не нашел себе дельца получше? У Николая один глаз был карий, другой желтый. Карий был добрый, желтый — насмешливый и злой. Шварц увидел, как в глубине желтого заиграли искорки.
— Правду сказать?
— Говори.
— Понимаешь, капитан: сделан я по-старому, работал по-старому, ничего не нажил. Сошел на берег, думаю: среди новых-то я не смогу. Буду искать людей, которым, как мне, в жизни хрен чё обломилось. И нашел.
— Меня, что ли? — спросил Шварц.
— Ну да, — веско подтвердил Николай. — Мне в управлении вашем так и сказали: один у нас есть псих-одиночка, Андрей Андреич Шварц. Хочешь к нему? Он тебя жить научит не по лжи, не сомневайся.
Тогда Шварц мучительно переживал эти слова, а потом полюбил Николая за эту старую, не поддающуюся перелицовке человеческую выделку: он третьим в команду отлично вписался. Теперь, однако, дело оборачивалось нехорошо.