Незнакомым — тем более: ходят в обнимку
те и эти, слыхать, соответствуя снимку,
хоть засвеченному, хоть которого нет,
но ведь был же — а что еще век, как не снимки?
Будь, фотограф. Будь, свет: ляг, где лег, холодей.
До свидания, сами поминки.
И до скорого, мать, и до встречи, отец.
С Богом, мной обернувшееся зачатье
в спешке, в августе, в схватке без цели. И счастье
от ключами во мне закипавших телец,
мной клейменных... Пока, но отнюдь не прощайте.
Факт, увидимся. Здесь не конец.
Закругляйтесь. Кто хочет добавить,
то есть кто-то другой, не как я, не такой,
добавляй. А столетию — вечный покой.
Веку — вечная память.
Веку то, веку сё, веку Богом отпущенный век —
и в архив! Как альбом, как досье, как кассету — на полку.
Потому что в раскопках искать его после — без толку:
он был цель, то есть будущее и разбег,
просто множил число человек
на число километров и ставил под оперный снег,
засыпающий действие, как новогоднюю елку.
Сам уют — симуляция ласк и индустрия нег —
для культуры не слой. Обернем мокрой тряпкой метелку
и протрем на прощанье светелку.
И загоним под плинтус просроченный чек
и иголку —
ту, которой нам Хронос навел на запястье наколку,
ставя нас на ночлег.
(А теперь бормотну я с кутьей на губах
самому ли себе, завершенной ли прелести летней,
что усопший — не начал отсчет, а последний
оказался в последней полсотне. Навесим собак
на него: он проклятьем пришел. Но не сплетней,
как новейший. Который, возможно, один
и пребудет — в ошметках оборванных нитей,
в жажде, все заменив, стать других знаменитей:
вместо хлеба земля, вместо воздуха пламя, мазут вместо льдин.
Вместо дней просто время. Точнее, его заменитель.)
На Волге
Волна набегает, и берег давай говорить —
о веслах, винтах, парусах и канатных паромах.
Она отвечает, но речи потеряна нить.
Доносится лишь: — Я не дура. — Я тоже не промах.
И было б забавно взаимное их хвастовство,
не бейся там сдавленный всхлип и мольба. Опозданье —
от века в ней свойство натуры, тогда как его
натуры ядро — неназначенных встреч ожиданье.
Лаская губу ль его заячью, волчью ли пасть,
щекочет она изъязвленное ею же нёбо.
И чья, непонятно, в их кашле натуга, чья власть.
И кто задохнулся, она или он? Или оба?
* *
*
Здесь кукушка из лесу благовестит,
дескать, вот, пощусь и тащусь.
И глотает гусеница пестицид,
от себя, мол, сама лечусь.
Это в городе пьют с карамелью чай,
но пути туда топь да гать,
топь да гать километров тыща, считай,
не видать отсель, не слыхать.
Это там телевизорный есть король,
на все руки мастак-мудрец.
А у нас он ноль, босота и голь,
на дырявой дуде игрец.
А ведь мы уж не то чтоб совсем куку,
не шаляй-валяй — ведь у нас
жмудь-страна приснилась раз мужику
и не Шяуляй — Каунас!
И хоть наша кровь не из тех европ,
а сама собой по себе,
но на вкус и запах она — укроп,
истолченный с солью к зиме.
Да не с той, что под веки сует себя,
солью зренья. А с той, что с век
вдруг слетает на теплую пыль, шипя,
как сухой не вовремя снег.
* *
*
Цезий, ванадий — как ты, наш брат металл,
едущий в Венгрию из заполярных зон?
Как ты, брат бог, брат герой наш — кадмий, тантал?
Август, сентябрь — как ты, наш брат сезон?
Как ты, кузен наших блатных судеб,
тетки-природы дальняя кровь, племяш
редких земель и полнозвездных неб,