Этот эпизод произошел в один из худших дней. Я просто не знала, что делать, и мне вдруг подумалось, что, если я сумею прижать этот концентрированный сгусток жизненной силы, мою собаку, к обессиленному телу больного, может быть, хоть частица энергии перельется в него. Моя собственная энергия ему уже не помогала.
Но бывали и не такие скверные дни. Он садился в постели, надевал рубаху и брюки, даже брился. И требовал свои записи, пытался что-то планировать по работе.
Планировать.
Хватало его минут на пять. Затем он начинал широко открывать рот, закидывать руки за голову и валился назад на подушки.
Врачи говорили мне разное. Одни говорили бесцеремонно: будь готова. Сделать уже ничего нельзя. Сердце расширилось до такой степени, стенки его так истончились, что насос уже едва работает. Кровь не доходит до конечностей, слабо обновляется в органах. Легкие затоплены. В любой момент... Класть его опять в больницу бессмысленно. Разве что пересадка сердца, но и это вряд ли удастся, да он и не дождется очереди... Но другие, сердобольные, уклончиво толковали, что при тщательном уходе и правильной медикаментации, при спокойном, размеренном образе жизни, без нервов и потрясений... Если больной не простудится, не заразится гриппом, если не разовьется воспаление легких... Если переживет зиму... Весной посидит в саду, на солнышке...
Зиму! Вот так нам жить всю зиму? Всю промозглую, ветреную зиму, когда в четыре пополудни уже темно, в плохо отапливаемом доме и в полном почти одиночестве, потому что друзья и знакомые боятся теперь заходить к нам...
А деньги? На что мы проживем эту зиму? Немногие наши сбережения уже почти ушли. Еще в самом начале болезни он сказал, якобы шутливо: “Придется нам временно поменяться ролями. Теперь ты будешь главным добытчиком, а я займусь хозяйством”. И занялся — как мог.
А я старалась работать, но много ли заработаешь переводами, да и времени у меня на работу почти не оставалось. Все, что он делал в порядке “занятий по хозяйству”, приходилось теперь тайком доделывать и переделывать — а как хорошо и быстро он все это умел раньше! — и все время что-то готовить, приносить, уносить, подавать лекарства, мыть, переодевать, перестилать, подтапливать печки. А вскоре и оставлять его одного стало страшно. Он перестал спать по ночам, мучился удушьем и непереносимыми кошмарами, от которых и мое присутствие уже не спасало.
Он уже едва мог сам дойти до туалета, но все еще ругал меня за то, что я не даю ему “заниматься хозяйством”. Этот человек, который не умел болеть, “отдыхать”, наслаждаться ничегонеделанием, вот так должен прожить зиму? А весной? “Посидит в саду на солнышке…” А летом? Все в том же саду, в тенечке... А я буду надевать ему кислородную маску, переставлять ему ноги и перекладывать руки, чтоб не занемели, ему, который еще не так давно расспрашивал меня с любопытством — как это, когда болит голова.
Крепись, говорили мне добросердечные врачи. Готовься, говорили прямодушные. И я крепилась, а потом начала потихоньку готовиться — готовить себя.
Он ужасно мучается.
Это не жизнь ни для кого, а для него особенно.
Ему не только больно, и тяжко, и страшно, но и безмерно унизительно. В нашей совместной жизни много было криков, обид, обвинений. Но унижать друг друга? Этого мы себе не позволяли.
И кончаются деньги. Положим, денег займу — на сколько хватит? Впрочем, надолго и не понадобится.
Вместе с врачами я продлеваю его муки. Не ради него — ради себя. Чтобы потом не терзала совесть.
Мне изнурительно тяжко смотреть на него. Мне тяжко ухаживать за ним и дышать изо дня в день, из ночи в ночь душным, безнадежным, пропитанным лекарствами воздухом страданий.
Все это напрасно — ему не выжить.
И я отпустила его. Держала, держала — и отпустила.
Ничего не переменилось в нашем обиходе, просто я перестала его держать.