Игорь находит две книги и начинает отбивать свою койку, словно в учебке, — по твердости она не должна уступать асфальту, а по натяжению — батуту.
— Так и хочется выровнять их по ниточке, правда? — говорит он, работая “Поляризационной теорией мироздания” и сборником стихов Уильяма Блейка. — Этот парад коек, должно быть, для тебя как бальзам на раны, старшинская твоя душа.
— Да уж. Пожалуй, вечером вы этим и займетесь, товарищ гвардии мяса рядовой.
По званию я старшина, Игорь — рядовой, между нами почти двадцать лет разницы, но это не имеет никакого значения — мы оба хорошие солдаты, и возраст или звания тут совершенно ни при чем. Разве что он меня все время подкалывает по этому поводу.
— Угу. Не забудь отполировать до блеска краники в ванной, служака.
С дровами здесь проблем не будет, во многих квартирах сохранились рамы и дверные косяки, да и паркет еще не везде выковыряли. Быстро ставим буржуйку, Пинча озадачен отоплением, и через полчаса у нас уже Ташкент. Раздеваемся до кальсон и заваливаемся на кровати, лишь распределив караул на ночь.
Мне достается середина ночи, с часу до четырех. Не лучшее время, придется ночь напополам ломать.
Через час из штаба приходят гонцы и предъявляют на шконки свои права. Ни подкупить, ни уговорить их не получается — начштабу нужны кровати, и они собираются забрать все. Приходится идти на компромисс и отдать им три шконки — на меньшее не согласны они, на большее — мы.
Ладно. Не беда. Все равно троих не будет — один на фишке, один в бэтэре на связи и один у печки.
С утра Игорь откопал где-то рукомойник, приспособил его на балконе, натопил бачок снега и теперь, голый по пояс, фыркает и брызгается горячей водой. Облако пара окутывает его тощую фигуру.
Ни одного выстрела, затишье.
Невдалеке синеют горы. Над ними белеют облака. Пробивается яркое солнце. Воздух морозен и свеж. Под балконом яблоневый сад. Разрушенный город скрыт ветками деревьев. Вывороченную воронками землю устилает чистый снег. Осколки и битый кирпич тоже исчезли.
Рукомойник звякает совсем по-домашнему. Звук не из этого мира.
Я стою в кирзачах с автоматом на плече и смотрю, как в сгоревшем проеме двери на балконе разрушенной квартиры моется человек. Ощущение времени уходит. Бряцанье рукомойника задевает вдруг во мне те струны, о существовании которых я и не подозревал. Или давным-давно позабыл. Этот звук ошарашивает, как ошарашивал когда-то первый выстрел в твою сторону и осознание того, что тебя хотят убить. Он рушит сложившееся уже мировоззрение, и оно летит в тартарары.
Нет, он не напоминает о мирной жизни. Ее нет. Ей здесь не место. И я не уверен, что она вообще когда-то была. Я родился на войне, всегда жил здесь и не знаю ничего, кроме войны. Иногда на ней мне снились сны о том, что у меня был дом, но это только сны. Я умею есть теперь только ложкой, спать в земле, ездить на броне и стрелять. Я знаю, куда нужно целиться, чтобы убить человека — это не так-то просто сделать, человек очень живучее существо, — и не представляю, что есть еще что-то кроме этого.
Я, Пиноккио, Мутный, Харитон — мы все стоим с открытыми ртами и смотрим, как Игорь моется. Как будто вместо сортира мы в своих кирзачах затопали в театр на волшебную пьесу. И в ложе увидели самих себя.
В смокингах и с бабочками. И дамы в воздушных платьях.
Все же возраст имеет значение. Игорю проще переносить войну, потому что в жизни у него уже была основа и ему есть за что зацепиться. Есть куда вернуться. Он в состоянии психологически переступить через эту пропасть. Война для него всего лишь промежуток между двумя жизнями. Нам же возвращаться некуда — у нас не было ничего до войны, и мы понятия не имеем, что будет после. Для нас она безгранична, и за ее пределами не существует ничего, как для средневекового человека не существовало ничего за краем земной тверди. Да и пределов у нее нет. Мы не можем преодолеть ее даже мысленно. Рушатся логические связки.
Этот рукомойник источает какую-то новую опасность, но я никак не могу определить ее и, главное, никак не могу понять, как существовать теперь в изменившихся условиях, и от этого уверенность в себе уходит, как будто я вновь стал необстрелянным салабоном, и на ее месте появляется холодное осознание непоправимости происходящего.
— Чего застыли, как истуканы? — поворачивается Игорь в нашу сторону. — Тащите воду. Кто следующий?