Хочется только одного — поскорее развести огонь. Но сегодня погреться вряд ли удастся. И завтра утром тоже. При самом лучшем раскладе — только вечером. Там, куда мы едем, нас никто не ждет. Там мы несколько часов будем выбирать позиции, потом станем окапываться в жиже, потом ползать пузом и ставить растяжки, потом уточнять сектора обстрелов и вычислять возможные огневые точки чехов. Это все надо сделать днем, до наступления темноты. Потом всю ночь мы пролежим в ледяной воде, пока по нам будут постреливать. И если за ночь ничего особого не произойдет и никого не убьет, то утром, только утром, мы начнем рыть землянки и ставить палатки. И только ближе к вечеру у нас будет тепло.
К этому времени обоснуется и кухня, и мы получим горячую пищу.
Это все уже давно известно.
Впрочем, даже если ночью кого-нибудь и убьет, все равно есть горячее мы будем не позже обеда.
Наконец колонна трогается. Проходим еще метров сто, и когда слева появляется табличка “Грозный”, головная машина сворачивает направо, в сады. Вся колонна, по одной, начинает поворачивать вслед за ней, словно огромный железный питон, ломает яблони, перемешивая их тупой железной массой с грязью.
Все-таки Грозный.
Снег прекращается, снова идет дождь. Через полчаса петляний по садам выползаем на какое-то огромное поле. Опять стоим. Потом отдельные взвода и штаб батальона отделяются от остальных и ползут несколькими машинами во дворы каких-то домиков. Их всего штук пять, не больше.
Здесь уже стоит какая-то сибирская пехотная бригада. Черт. Пехоты слишком много. Все этажи заняты, из каждого окна торчит печка, в каждом подъезде на ступеньках живет по взводу. Земля между домами раскатана так, что застревают даже бэтэры: колеи, наверное, по метру, не меньше, — бригада на гусеничном ходу.
Впрочем, вскоре выясняется, что бригада как раз уходит. Мы ждем, чтобы занять дома после нее.
Пехотинцы бегают между бэхами злые как черти, грузят матрасы, кровати, печки и прочее барахло, кроют нас матом и постоянно залупаются — до драки не доходит совсем чуть-чуть.
Кукс залезает на бэтэр и расталкивает Романыча. Тот не просыпается.
— Эй, вставай, — трясет его Кукс за плечо, — слезай, сука, подстрелят. Вставай, приехали!
Романыч поднимает веки, глаза у него застланы отвратительной гноящейся пленкой, он не понимает, что происходит, не понимает, где он и чего от него хотят. Всю дорогу он существовал в каком-то своем мире с единственным еще копошащимся в его опустевшем мозгу желанием — сойти с ума окончательно и не возвращаться в эту реальность больше никогда, но Кукс его насильно в эту реальность вернул, и эта реальность причиняет Романычу видимую физическую боль.
Кукс бьет его кулаком. Потом прикладом. Романыч, всхлипывая, отрывается от брони, но ноги его не держат, и он летит с бэтэра в грязь. Проваливается целиком, плашмя, оставив на поверхности лишь свой трафарет, как это рисуют в мультфильмах. Мы его достаем, но он все равно еще не может стоять и снова валится — теперь уже на спину. Теперь Романыч похож на большой грязный пельмень, обвалянный со всех сторон. Кукс, поддерживая его за плечо, начинает оттирать ему лицо, выковыривает глину из ушей, изо рта и заскорузлым рукавом сдирает ему кожу с носа. По подсохшей уже корке глины сочится струйка крови. Романыч плачет.
Сибиряки откровенно ржут.
— Эй, пехтура, чего вы такие чумазые? — кричит нам невысокий приземистый бурят в танкистском комбинезоне.
Мы бесимся. Жалости к Романычу нет никакой. Его хочется только бить — сука, чмо канявое, вставай!!!
Я что-то залупаюсь буряту в ответ, мол, пожили бы с наше в земле, сами-то на квартирах окопались, суки тыловые, но меня быстро осаживают: “Ты чего, прифигел, сержант, мы уже семь месяцев по горам ползаем”.
Тихо бешусь в себе. Хрена тут скажешь? В конце концов, это мы пришли в их квартиры.
Млять…
И все-таки Грозный…
КУСОК чУЖОЙ ВОЙНЫ
Январь двухтысячного. Несколько недель после Нового года. Слякотное поле в пригородах Грозного.
Я сижу на броне, привалившись спиной к башне. Рация прислонена к стволу пулемета, на коленях автомат, на ухе наушник. Рядом из люка торчит водила.