— Ну и что ты придумала? — спрашивал Глеб, сидя перед ней на корточках: Ксюша лежала на спине с поднятыми ногами и напяливала на себя тугие джинсы вместо только что снятых шорт. — Я что, тебе несчастья желаю? В чем дело? Ты так себя ведешь, словно все виноваты, что клещ укусил именно тебя.
— Где клещ? — спросила железным голосом Ксюша.
— В баночке.
— Где баночка с клещом?
— В кармане рюкзака. Сегодня в Первомайске ничего не работает! Завтра поедем на машине!
Она его, конечно, не слушала.
Вслед за Ксюшей Глеб вылез из палатки, “ну ладно” сказал. Пошел к друзьям договариваться, что купить. И относительно водки — сколько.
Когда миновали первое поле, Глеб догадался посмотреть на
часы — было без пяти одиннадцать. Рано вышли — за сорок минут до карьера дойдут и будут целый час ждать автобус.
Глеб знал цену Ксюшиной раздраженности. Собираясь куда-нибудь, они не могли не поссориться, но, как только отправлялись в путь, немедленно забывали о разногласиях, как будто и не было ничего. В дороге если и ссорились, то только во время остановок, не считая тех редких случаев, когда Ксюше дозволялось сесть за руль (тут она получала от Глеба по полной программе, смиренно терпя). Почему передвижение в пространстве, независимо от способа и цели передвижения, действовало на Ксюшу умиротворяюще, дисциплинирующе, а в плане психического здоровья даже целебно, Глеб объяснить не мог, но было бы глупо ему этим не пользоваться. Он знал, что Ксюша рано или поздно повеселеет. Так вроде бы и получилось, когда колея, вдоль которой они, обходя лужи, шли полем по направлению к лесу, обнаружила приблизительное сходство с дорогой. Ксюша словно выдохнула — и таким замечательно отрезвляющим выдохом, какой только и ждут, когда говорят: “Выдохни!” А развлекла ее не какая-нибудь природная достопримечательность, но собственная забывчивость: она не узнавала пути, уже преодоленного ими прежде в другом направлении на машинах.
— Неужели мы ехали здесь? — сказала она, самокритично улыбаясь (вероятно, своей способности не замечать очевидного). Впрочем, сегодня ее веселости — это Глеб почувствовал сразу — оттенок обреченности все же будет присущ.
— Извини, я вспомнила, просто у меня двоюродный брат умер от энцефалита.
— Во-первых, почему “извини”? Во-вторых, как это “просто”? В-третьих, ты никогда не говорила этого.
— Или троюродный. Даже не знаю, как его зовут. Я еще на свет не появилась. Просто вспомнила, кто-то из родни умер от энцефалита ребенком.
— Прямо сейчас вспомнила?
— Ну да. А что такого?
Он не сказал, что думает. Умереть мог, но если бы действительно умер, сразу бы вспомнила. Еще вчера.
− Что же, по-твоему, я придумываю?
— А зачем ты наплела про женщину, которая кричала в лесу?
— Ты ничему не веришь, — сказала Ксюша.
Веришь, не веришь. Какая разница, чему верит Глеб и чему он не верит? Да мало ли чему он не верит? Он, например, не верит в искренность тех, кто называет ее куколкой, потому что он знает, как им обоим завидуют. А притом что глаза у нее огромные и что искусственная блондинка, каждому, верит он, видно за версту, какая она непростая, нетривиальная, нестандартная.
Или вот, например, Глеб не верит тому, что Ксюша способна состариться. Разумеется, все стареют. Он может легко представить стариком себя: лысым, сутулым, хромым. Он даже может, дурачась, убедительно изображать из себя мемекающего маразматика. Но он не может представить старухой Ксюшу.
А еще он верит ее поощрительным откровениям, этим ее “ни с кем как с тобой”, потому что он верит в себя и не верит, что она знает по-настоящему правду, потому что откуда ж ей знать, если у нее, верит он, было других с гулькин нос и никогда больше не будет.
Верит он Ксюше по крупному счету, а не верит по мелочам. Иногда мелочи выводят его из себя, особенно когда Ксюша на них с упорством настаивает, но чаще он воспринимает их как занятную данность. Единственное, в чем не всегда Глеб уверен, — это верит ли она сама своим выдумкам; иногда он верит, что да, иногда он верит, что нет.
Дошли до щебенки. Автобусная остановка была обозначена бетонным сооружением, похожим на коробку, опрокинутую набок.