Колюнчику было очень жалко папу, он видел, как тот старается и страдает, и будь у мальчика хоть капля интереса, наверняка попросил бы красную пожарную машину с лестницей за семь рублей, которую ему иначе никогда не купили бы, потому что и так не хватает денег на сахар и хлеб. Но все это уже было совершенно не нужно — и пожарная машина, и футбол, и лук, и купанье в озере, и Колюня так ничего ему и не рассказал про ночное существо — оно запретило о себе рассказывать.
От одиночества и заброшенности не было спасения; целыми днями мальчик бродил по саду, боясь и ожидая, когда снова наступит ночь, уже совсем не в силах ей сопротивляться, вялый, равнодушный, полусонный, потерявший всякий вкус к еде, и бабушка не знала, чем его накормить, пока однажды, стоя на террасе, он не услышал обрывок ее разговора с соседкой:
— ...щеный — вот и мается.
— Отец не позволит.
— Да что отец? А вы на что? Сами и отведите.
Колюня не знал, о чем они говорили и куда должна была бабушка его отвести, не спросив разрешения у папы, а соседка была злая и неприятная женщина, она всегда ругалась, если во время игры к ней за забор перелетал мяч, и Колюня не хотел никуда идти. Тихо отступив на шаг, он поднял голову к небу.
Белесое мутное солнце пробивалось сквозь пелену перистых облаков, мычала на деревне корова и громыхал вдали веселый паровозик. Мальчик не понимал, что с ним происходит, бешено колотилось косточкой сердце в узкой груди, выпирали ребра, как если бы и в самом деле настал этот последний час. Он со страхом и мольбой смотрел на небо, и казалось ему, что, не дожидаясь ночи, тьма упадет на сады и накроет деревья, дома, заборы, цветы, флюгеры и водокачку. Бабушка пошла провожать соседку, сетуя на то, что который год не удаются розы, а Колюня бросился на террасу, и глаза его стали что–то искать. Они скользили по старенькому буфету, по подвешенному колпаку с лампой, под которым висела липкая лента, а на ней дохлые мухи, по перевернутой подкове на стене, заросшему паутиной углу, ведрам с водой на табуретках, пыльным коньячным бутылкам с выцветшими этикетками, и наконец он увидел то, что искал, — старенькую, потрепанную картинку, вырезанную из цветного журнала для взрослых и приколотую к черной щелястой стене.
Удивительной красоты и нежности тетя несла на руках ребеночка. Колюня стоял перед картинкой, засунув в рот палец, глядел на тетю и не услышал, как вошла бабушка и встала за его спиной.
— ...а эта–то, видишь, гордячка, отвернулась. Ну беги, я буду ужин готовить. Может, яичко скушаешь? Тетя Маша дала, настоящее, только что из–под курочки. Теплое еще...
Мальчик вышел в сад, где по–прежнему сгущалась полумгла, дурманяще пахло жасмином, ноги его подкосились, он лег на траву, и громадное светлое небо, куда уходили четыре березы, качнулось над головой. Он закрыл глаза и вдруг почувствовал — что–то изменилось в мире, неуловимое, но очень важное, тьма ушла, отцепилась и поплыла по течению, освобождая Колюнину душу. Колюня встал и нетвердыми шагами, держась за стенку, вернулся в дом и стал жадно есть яйцо. Потом выпил парного козьего молока и не раздеваясь лег на кровать у самого коврика.
— Я посплю, ба...
— Поспи, поспи.
Он спал покойно и глубоко, спал целый вечер, всю ночь и до полудня следующего дня, ни разу не просыпаясь, хотя ночью была гроза, били молнии, сотрясался от грохота дощатый домик и вздрагивала и охала на высокой кровати старуха, которой некого было просить о защите. А когда проснулся, в окно светило чистое и яркое солнце, на кровати сидел папа и смотрел на сына.
Колюнчик тотчас обо всем вспомнил и хотел сказать, что плохое кончилось, его простили и отпустили, и теперь можно снова идти купаться, вкусно кушать и играть в футбол, но вместо этого уткнулся и заплакал, и папа, всегда отталкивающий его, когда мальчик пробовал ласкаться, прижал сына к себе, так что Колюня не мог видеть печального лица.
Страх ушел, но, как слабый отзвук, осталась неуничтожимая, бессмертная людская печаль, разлитая по миру с того дня, когда Господь изгнал прародителей из Эдема; она навещала Колюню в самые неожиданные моменты его жизни, так что он вздрагивал, и все плыло у него перед глазами, как если бы совсем близок был переход на другую сторону.
2
Быть может, поэтому он рос худым и на всех дачных снимках, больше– головый и умненький, стоял на кривых ножках не по летам серьезный и основательный, сжимая в руках сделанную из ирги удочку, которой в канаве на соседних дачах у химиков вытаскивал бычков и изредка, если везло, карасей.