«Сновидение является освобождением духа от гнета внешней природы», — голосом, в котором звенит злость, произносит Надя. Ася слегка улыбается. «Каково же его скрытое содержание?» — «Скрытое содержание таково: дураки не только тянутся к свету, как подсолнухи, они иногда забиваются в неприметные углы, прячутся в коридорах редакций». — «А ты — умная», — совсем упавшим голосом говорит отец. «Надежда светится соломинкой в закуте…» — ласково пропела Линда. Надя насильственно смеется. «Это откуда?» — «Верлен. Читать дальше?» — «Читай», — командует Надя. «Вечер жизни, утро казни, Вий с тяжелыми веками. Поезд мчится к Салехарду или дальше, непонятно. В круге света меркнет книга, слов не разобрать глазами. От того, что видит сердце, впору нам совсем ослепнуть. Ночь с тяжелыми веками. В небе птицы обмирают. Поскорей пришло бы утро, даже если утро казни». Солнечный узор подполз к свадебному портрету Анатолия и Шуры, лиц не стало видно — одно сияние в стекле. «Все поют и рвутся волны к высоте навстречу грому. Буря, скоро грянет буря!»
Сколько Герман помнит соседа Юрку Дикого, тот совершенно не меняется, не стареет — те же впалые щеки, острый быстрый кадык, заносчивый, с безуминкой взгляд, пушистые усы, как у Нансена, покатый лоб и темно-русые волосы, собранные сзади резинкой, как у отца Владислава. Улыбка у Юрки простодушная и вместе с тем хищная. Людям трудно с ним разговаривать из-за громового его голоса. Скажешь ему слово, а Юрка в ответ басит, как с амвона, отметая напрочь всяческую приватность беседы, привлекая внимание прохожих. Это голос хозяина положения, человека, который всем нужен. Без него ни баньку сложить на земельном участке за Белой Россошью, ни дом построить. Калитвинцев Юрка не любит, их сюда прислало из разных концов страны Четвертое управление, на которое Юрка, как он говорит, не работник. Такое странное противоречие — на московских комсомольцев, строящих себе дачки под Цыганками и Рузаевкой, — работник, а на Четвертое управление — не работник. Но это только на словах — работать приходится, чтобы подсобрать деньги «на пещеру».
Дачный поселок вырос на глазах Германа. Юрку всегда было слышно издалека — где он есть. «Боже, Царя храни» или «Наливались эскадроны кумачом в последний раз», — распевал Юрка, балансируя на верхнем углу недостроенного сруба или ползая на четвереньках с молотком по крыше. Хозяйки будущих дач приносили ему обед. Герману, как старательному помощнику Юрки, еще и мороженое. Юрка жадно ел, а оставшуюся еду заворачивал в газетку и совал в карман. Сначала от маленького Германа толку было мало, только под ногами путался, потом он стал подносить Юрке то молоток, то рубанок, потом, встав на верхнюю ступеньку стремянки, держал на ладони гвозди, оттаскивал к роще выкорчеванные комли, помогал настилать полы. А там и молоточком заработал помаленьку. Одним словом, помощник.
Иногда они уходили «потрудиться для Господа», как говорил неверующий Юрка, — бросали недостроенный дом и, несмотря на увещевания хозяина, шли в Корсаково к отцу Владиславу — обшивать вагонкой домик причта или обновлять рамы в высоких узких окнах храма. Юрка орал вслед проезжающим машинам: «Сии на колесницах, и сии на конех, мы же во имя Господа Бога нашего призовем». Машины ответно гудели.
По воскресеньям в храм приходил Анатолий. Исповедовался, причащался, выходил из церкви и тут же вытаскивал из сумки разрезанную французскую булку-«франзольку», с маслом и докторской колбасой. Герман провожал отца до Рузаевки. Дорогой Анатолий пересказывал Герману свою исповедь, свободный от грехов, которые малой кладью перетаскивал от воскресенья к воскресенью и сбрасывал на коврик к ногам отца Владислава. Простодушно делился с Германом, в каких грехах он нынче исповедовался: в невнимательной молитве, во вкушении сыра в пяток по забвению, в неправдоглаголании, в празднословии, в осуждении ближних, в лености, прекословии, унынии, гордыни, гортанобесии, в немилостивом отношении к животным (выгнал с грядок соседскую кошку)… На него как будто вдохновение нисходило, с таким подъемом отец говорил Герману о своих грехах.