— Тогда ему повезло. Я изучал языки не в кабинетах, а в походах, но знаю несколько фраз по-польски, — сказал француз. — Не растолкуете ли мне их значение?
Он пробормотал нечто на языке, который, очевидно, считал польским, и впился глазами в Шлеппига. Это была уже не шутка. Дилижанс приближался к последнему пункту путешествия, после которого кончалась дорога, цивилизация и начиналась русская Литва. Быть отброшенным назад перед самыми дверями и погубить задание из-за какого-то фанфарона — это было недопустимо.
— Вы, кажется, нас в чем-то подозреваете? — всплеснул руками Ярдан. — Хотите, я мигом развею ваши подозрения, покажу вам наши паспорты и еще угощу винцом за победу французского оружия? Нам только надо достать багаж.
— Вам придется это сделать, — проворчал француз.
Дилижанс остановился. Француз спрыгнул с подножки первый, Ярдан замешкался и для чего-то попросил у священника четки.
— Вы будет молиться? — удивился тот.
— Теперь самое время, — загадочно ответил Ярдан и потрепал священника по плечу.
Офицер и Ярдан о чем-то переговаривались возле багажного отделения. Голос француза звучал повелительно, басок Ярдана примирительно токовал. “Кончено, теперь обратный путь в кандалах”, — подумал Шлеппиг и с тоской вспомнил свою мастерскую. Казалось, что они препираются вечно, хотя прошло всего две минуты. Затем они пошли к опушке леса, как будто хотели оправиться.
Ярдан вернулся из леса один, без четок, со сбитым набок галстуком. Его руки тряслись.
— Трогай! — велел он кучеру.
— А капитан? — удивился священник.
— Он решил остаться, — ответил Ярдан.
— Но возможно, ему понадобятся его вещи? — предположил священник.
— Не думаю, — внушительно сказал Ярдан.
Священник увидел на обочине выброшенный сундучок французского капитана и сделал вид, что ничего не заметил.
По предварительной прикидке Шлеппиг решил, что для изготовления пробного аппарата ему понадобится семь тысяч, но в крайнем случае он согласится на пять. Ему выдали сразу восемь на подготовительный этап — сооружение шарика на несколько мест. После начала серийного производства сумма расходов обозначалась как “без ограничений, по мере надобности”. Кроме того, ему полагалось полное государственное обеспечение и жалованье десять тысяч по окончании работ, как какому-нибудь маркизу в изгнании. Он сразу ощутил размах происходящего, словно из прогулочной лодки в пруду пересел на стопушечный корабль в океане.
Губернатор вручил ему инструкцию с легендой, в которой говорилось, что отныне его зовут доктор Карл Смид. Он обязуется ни в коем случае не разглашать истинной цели своего визита, а всем любопытствующим объявлять, что прибыл из Голландии для сочинения земледельческой машины, которая могла бы без помощи лошадей косить хлеб, скирдовать его и переносить на гумно, перелетая по воздуху с места на место.
Такая же инструкция была доведена до всех работников тайной фабрики вплоть до последней прачки, притом грамотные ставили подпись, а неграмотные целовали крест. Эта мера показалась Шлеппигу весьма разумной и полезной. Его лишь смущало, что в канун неизбежной войны правительство якобы озаботилось строительством летающих косилок, но здесь по велению правительства брались и за более странные проекты. Никто бы не удивился, если бы царь приказал, например, затопить город Петербург, насыпать в Балтийском море остров и построить на нем еще один точно такой же город. Все только насмехались бы над этим бредом правительства.
Изобретатель мог поклясться на Библии, что ни одному человеку в России не открывал своего настоящего имени и даже во сне не проболтался о своем задании, поскольку спал один. И тем не менее на первом же приеме у московского губернатора одна дама как бы нечаянно назвала его месье Шлеппиг, шлепнула себя веером по губам и душисто упорхнула. А один патриот в бело-голубом ополченском мундире собственного изобретения, представляющем собой что-то среднее между формой французского гвардейца и костюмом украинского казака, с чисто московской прямотой спросил, не проще ли закидать француза сверху каменьями, чем тратить огнестрельный снаряд, entre nous soit dit.
Шлеппиг вошел в моду. Каждый день его приглашали на обеды и увеселения, каких не видывали и римские патриции. На эти лукулловы пиры среди рукотворных райских кущ ежедневно собирались до сотни гостей, словно хозяева изо всех сил старались проесть свое состояние и все не могли добиться цели. Тяжеловесное русское гостеприимство начинало его угнетать и не ослабевало даже с началом войны, которая чувствовалась только в темах разговоров. Салонные москвичи заговорили на ломаном русском языке, ругали французское вино и хвалили квас, а некоторые отчаянные дамы приходили на балы в русских костюмах: les sarafans и les cocochniks.