Следом за калеками потянулись москвичи на телегах, повозках, экипажах, в каретах, забитых пожитками, иконами, коврами, пальмами, с мешками, коробками, тачками, а то и налегке, с пустыми руками. Они готовы были сыпать драгоценности горстями, но Ярдан отказывал и им. Стоило снизойти хотя бы одному из сих несчастных, как секретная дача мигом превратилась бы в лазарет, постоялый двор, караван-сарай — и все казенное имущество испарилось бы.
Бессердечность Ярдана к мольбам раненых и обездоленных, с одной стороны, была отвратительна, но с другой — доходила почти до какого-то античного величия. Даже не зная подробностей вчерашней катастрофы, по одним побочным ручейкам ее исхода, становилось понятно, что уж теперь-то наверняка все кончено и никакого государственного интереса больше нет. Если бы героизм Ярдана был направлен на человечную цель, можно было бы сказать, что он святой.
Зарево занялось в ночь второго дня после битвы. Сначала оно только подрумянивало нижнюю часть горизонта, как бывает, когда на окраине города выливают шлак из доменной печи. Потом над Москвой словно начала заниматься ночная заря, постепенно охватившая полнеба, двор осветился адскими красными сполохами, и постройки стали отбрасывать жуткие угольные тени.
То один, то другой работник собирал убогие пожитки и удирал с фабрики, перемахнув через ограду, несмотря на устрашительные выстрелы. Ярдан приказал запереть всех оставшихся людей в бараке и выставил перед дверью часового, а сам тем временем сел составлять рапортичку о проделанной работе и опись материальных ценностей для начальства, если оно сохранится в какой бы то ни было форме. (В последнем Ярдан был уверен, как в неизменности материального круговорота природы, где ни одно вещество бесследно не исчезает, но лишь меняет формы.)
Его credo блестяще подтвердилось буквально через несколько минут после того, как отчет был закончен и переписан набело. На фабрику прискакал гонец от графа Аракчеева с приказом немедленно начать эвакуацию и уничтожить все, что ей не подлежит.
Как ни старались накануне лучшие военачальники мира, всех русских людей им перебить не удалось. Несмотря на обрушенные тонны чугуна, горы свинца и океаны огня, они лишь отщипнули от народной массы незначительную щепотку, зараставшую на глазах. Государственная машина тоже никуда не делась, а продолжала действовать, подобно курице, бегающей по двору с отрубленной головой. Она продолжала бы работать еще некоторое время и после исчезновения всех вообще людей.
После приказа Аракчеева на фабрику потянулись вереницы подвод со свежими лошадьми и свежими, нетронутыми солдатами, которые отгоняли штыками раненых и обессиленных беглецов. Рабочие под присмотром Туленина начали спешно грузить на телеги все, что можно было увезти: доски, бревна, мебель, инструменты… То, что невозможно унести, отсоединить или выкорчевать, ломали и уродовали, то, что не ломалось, пытались сжечь. Шлеппиг наблюдал за этим вандализмом в каком-то отупении, как человек, у которого отпиливают ногу. Туленин, напротив, лихорадочно суетился под действием какого-то странного возбуждения, напоминающего радость.
Дошла очередь до гигантского китообразного каркаса, стоившего конструкторам наибольшего труда и служившего их главной гордостью. Все ребра этой громады, подобранные и подогнанные с величайшим искусством по мере расширения и утяжеления купола, были изготовлены из гибкой, прочной, легкой древесины разной толщины и кривизны, доставленной по специальному заказу из северных губерний, вымоченной и обработанной особым способом. Этот шаблон должен был служить не только для первого шара, но и для всей эскадрильи, но перевезти его под Петербург было не легче, чем переставить египетскую пирамиду.
— В энту телегу ложь поперечные, а в тую — продольные. Крепеж вали куда попадя! — командовал Туленин на народном языке, которым пользовался по обстоятельствам.
Рабочие с матросской ловкостью и легкомысленным бесстрашием сновали на высоте и разбирали каркас чуть ли не из-под собственных ног.