Ну разве батон, банка шпрот и банка сайры — еда на целые сутки для двух молодых людей, озабоченных друг другом с пылом юности, взыскующим требовательной энергии? Свадебный стол пришелся донельзя вовремя. Как же все это уминалось под истошные крики “Горько!” и знакомые песни, которые играл приглашенный красавец баянист. “Играй, мой баян, да скажи всем друзьям, отважным и смелым в бою, что, как подругу, мы Родину любим свою!” Наш замечательный жених позволял себе под эти баянные рыдания стопочку за стопочкой прозрачного, как слеза ребенка, самогона, а раскрасневшаяся, с маками на щеках невеста прихлебывала из граненого, зеленого стекла бокальчика настоящее магазинное винцо. Бутылка этого эксклюзива стояла рядом с невестиным прибором, и сидящая рядом родня от посторонних поползновений бутылку эту оберегала.
Самое время здесь описать наряд Саломеи. Это было платье неведомого в этой дальней и глухой стороне фасона. Что-то похожее на коробку или какой-то растопыренный роброн осьмнадцатого века, пошитый из бурого колючего букле. С какой уж заграничной картинки сдувают молодые оперные дивы эти фасоны — никому не известно. Все сначала примолкли, а потом загудели, когда мы, шурша складками, вошли в горницу. Женщина в таком совершенно не предназначенном для городских — почти, по сути, сельских — окраин наряде была похожа на клумбу, защищенную от жадных ручонок колючей проволокой. Как подобраться, как подлезть? Саломея явилась как вплывающий в незнакомую морскую бухту дредноут, в броне и стали, ощетинившийся во все стороны пушками. Я уж не говорю о косметике, об устрашающей — тогда этого было мало, — почти боевой раскраске глаз, бровей, ресниц. Тем не менее, окруженная блеском столичного шика и восхищением молодой части свадьбы, Саломея запросто, на какой-то свойский манер, расцеловалась с невестой, женихом, всей родней, бабками и мужиками, со всеми поручкалась и, сев на скамейку, устроенную из доски, положенной на две табуретки, тут же с готовностью и вовсе не чинясь хлопнула розовый лафитничек самогона. Ай да непьющая Саломея!
Как же под свадебный гул и нестройницу прекрасно шел с чесноком и хреном холодец, какой чудесный хруст издавал запеченный с гречневой кашей поросенок и как быстро, подгоняя один другого, летели прямиком в желудок маслята, грузди, белые... Мы сидели почти около невесты, но свадьба шла своим чередом, и у нас образовался собственный изолированный мирок. Будто кто-то накрыл нас волшебным стеклянным колпаком, отгородившим от остального мира. Когда мы в очередной раз поднимали свои полные самогона стаканы, я спросил у Саломеи, указывая глазами на розовую жидкость:
— А это голосу не мешает?
— Не мешает, — ответила она.
Застолье продолжалось довольно долго, пока не закончилась первая часть праздника, не раздвинули столы и под новенькую радиолу “Ленинград” с польскими модными пластинками не начались танцы.
Мы с Саломеей вышли сначала во двор, а потом вернулись в хату и остались в сенях. Во дворе над домом, городом и лежащей поблизости рекой стояло по-осеннему стылое небо. Дождь, ливший весь день, закончился. Звуки затихающего общенародного праздника стояли в воздухе не гулом, как в Москве, а по отдельности. Подмораживало. Я подумал, что шуба, в которой Саломея приехала, окажется кстати. Надо было возвращаться в избу, в тепло. И вот в сенях с тускло горящей на голом проводе лампочкой мы остановились. А если бы не остановились? Изменилась бы моя жизнь?