Я потом, много времени спустя, спрашивал Саломею: “Почему ты тогда запела, не оттого ли, что выпила розового самогончика?” — и не получил ответа. Может, именно в таких случаях и возникает пресловутое “вдруг”?
В этих щелясто-холодных пыльных сенях русской избы, с голой лампочкой под потолком, как клекот начинающего действовать вулкана, принялось сочиться невероятно низкое, дрожащее и переливающееся контральто Саломеи. Сначала это была как бы только проартикулированная дыханием, его естественным ходом, мелодия, но мелодия самоговорящая, в которой все мы, слушавшие радио той поры, сразу угадывали слова: “Ах, нет сил снести разлуку, жду тебя...” Знаменитая ария из знаменитой оперы. Что Саломея пыталась вложить в эти слова и что слышалось в них мне? Я же никогда не обещал жениться на ней, ни разу не говорил слово “люблю”, да и любил ли я тогда Саломею? Если что и произошло, если что-нибудь, по мысли Стендаля, и вы-кристаллизовалось, то именно в этот миг. Так неистово, с топотом, плясала за стеной свадьба, так мелко рябила водная поверхность в бочке, так пронзило меня в этот момент чувство, что без этой женщины я не могу жить, что проживу с нею всю жизнь, до тяжелого камня на кладбище! Но почувствовал ли я все несчастья, которые пронесутся над нами, над ее головой?
1 Дерзкий малый из России (нем.).
(Окончание следует.)
Время дискобола
Кружков Григорий Михайлович родился в 1945 году в Москве. По образованию физик. Поэт, эссеист. Лауреат Государственной премии России (2003). Живет в Москве.
* *
*
Что может быть естественней скульптуры —
любой, хоть самой глупой? После многих
забытых — и не надо вспоминать —
попыток стать иной, второй и третьей
она влилась в изгиб последней формы,
застыла и утешилась. Глядите,
как счастлива она, — хоть острый взгляд
заметить может напряженье пальцев,
подрагиванье века и в лопатках
желанье почесаться о кору
растущей рядом кособокой липы, —
но это только мнительность и нервы
прохожего, идущего своей
сомнительной дорогой, а она
уже пришла —
Олово
Кто я — тайный луддит или, может быть, просто лудильщик,
отчего так томит меня жалость к дырявым кастрюлям —
старым, странно похожим на этих забытых людишек,
оловянных солдат в одиноком ночном карауле?
“Что такое со мной?” — все твержу я, бродя лопухами
по задворкам чужим, между полем капустным и свалкой,
и в груди нарастает горячее что-то — не пламя,
а как жар в зольнике: и не горько, не больно — а жалко.
Вот когда я смогу, пред чужою калиткою стоя,
попросить хоть прощенья, хоть хлеба кусок; но достойней
заплатить за прощенье и хлеб оловянной слезою
жестяному ковшу или тазику под рукомойней.
Хлеб сжую и прилягу в прохладную опаль забвенья
меж окопником синим и шелестом болиголова;
ибо свыше нам велено спаивать всякие звенья,
и холодное олово проклято так же, как слово.
Бирнамский лес
Когда Бирнамский лес пойдет на Дунсинан,
Лишь форменный барон застынет как баран
И будет пялиться, в упор не понимая,
Не лес ли поглотил становища древлян,
Палаты конунгов, землянки партизан,
Ацтеков города, дворцы и храмы майя?
А ты, подлесок мой, глядящий храбрецом,