А год тогда начинался, между прочим, юбилейный, по крайней мере для меня: семь-раз-по-семь. Кому-то я, возможно, надоел с этой своей теорией, но жизнь человека изменяется и измеряется стадиями: семь, четырнадцать, двадцать один… Свою шестую семилетку я завершал в следственном изоляторе, и там моя теория нашла безоговорочное понимание. Один в четырнадцать попал на малолетку — и навек повязал себя с преступным миром, другой в двадцать восемь, вопреки всему и всем, женился и через семь лет ровно, лежа на соседней шконке после часового свидания с женой, был самым счастливым из всей тюрьмы, хотя никто, кроме него, и не сомневался, из-за кого ему еще сидеть да сидеть… хорошо, если меньше семи. Ну вот, а уж семь-раз-по-семь — это главный юбилей, тут уже пора всю жизнь заценить — оправдать или признать растраченной. Разумеется, я ничего специально и не предпринимал в этот год — все должно происходить само собой, — но, похоже, перелом случился в ту поездку с петлей на ноге. С тех пор я и живу в тупом бесчувствии, без смысла жизни и без желания обрести его. Еще в тюрьме я не мог и вообразить себе такое вот состояние, а теперь и отсутствие самого воображения меня не пугает — во всяком случае, я этого не стыжусь, не тяготит меня это, зато смысл ежедневных ситуаций стал открываться почти мгновенно.
К весне я нашел новых заказчиков, но и в газету с отглагольным названием вернулся, вернее, к ее хозяину. К лету пересел на нестарую еще “семерку” и всего пару раз заводил потом Жужика, чтобы перевезти тяжелые железные конструкции прямо на крыше. Из гаража его пришлось вывести на общий двор, обесточить и, в общем-то, забыть. Нет, ну помнить, как учились на нем ездить сыновья — они-то и окрестили его Жужиком, — сколько грязи, непролазной для других легковушек, повидал он, сколько всякой всячины перевезли мы с ним, содержа хозяйство. А тут вот предложили за него пятьсот рублей. Все равно, мол, стоит, а налоги, страховки там… На автомате я запросил тысячу, и торг был закончен, покупателю осталось решить, на запчасти его брать или с оформлением. Не прошло и дня, как новый желающий нарисовался, и я понял, что с Жужиком мы не сегодня завтра расстанемся. Настоящих денег за него все равно не возьмешь — иные его собратья давно уходят за центнер дробленого ячменя, — и я пошел прощаться.
Над нами уже неделю висит антициклон, по ночам трещат от мороза заборы, а днем подтаивают дороги под ослепительным солнцем. Я оделся легко, как на обычный перекур, а потом и правда решил покурить в Жужике. Через пару минут был на месте, но закуривать пришлось в стороне.
Прежние метели, конечно, сделали свое дело, замели моего напарника по ступицы, накрыли бесформенной белоснежной шапкой, но бросил-то я его рядом с проезжей частью двора, и бульдозеры, расчищая путь ездовым машинам, завалили Жужика тугим снежным валом по самые стекла. Левое оказалось почему-то приспущенным, и снег виднелся даже на руле. Странно, как еще разглядели в этой бросовой куче автомобиль…
И вот я вернулся, поджег чайник, смотрю в оттаявшее окно на заметенные огородики и жду свистка. Что же такое произошло, что я легко, почти походя стал расставаться со всем привычным, данным или завоеванным, казалось, на всю жизнь? Оставил семью, которую лепил почти тридцать лет, оставил постоянную работу, серьезное чтение, бросил вот Жужика, и не щемит нигде, не жжет, не колет, пропала даже сладостная истома виноватости, последнее, что отличало меня от обезьяна какого-нибудь. Ну не обессмыслилась же сама жизнь оттого, что я — да миллионы — потерял вдруг привычный уклад. Еще в четвертую свою семилетку я был убежден, что существование предшествует сущности, и переживал едва ли не восторг оттого, что могу считать себя свободным от морали. И не книжность это была — вся дедова наука, весь мой десятилетний опыт семейной, взрослой жизни внушили мне это, пропитали меня, а уж потом наткнулся я на формулировки. Мои семью семь мы отмечали вместе с отцовым семидесятипятилетием, они стушевались как-то — тебе, мол, устроим праздник через год, — и всем было весело, и жизнь продолжалась, но я видел, что к тому времени она-то у меня и закончилась. Если и было что в ней, то давно прошло, да и было ли? Какую ни придумай размерность…
Я вдруг слышу свирепый свист чайника, шипение закипающей на газе воды и понимаю, что свист этот раздается давно, его хорошо слышно за стеной, в длинном коридоре-продоле нашего общежития, и отрываюсь от подоконника. Я вижу себя со стороны перебегающим из комнаты на кухню семенящей трусцой, а там, где надо бы просто повернуть кран, хватаюсь за раскалившуюся ручку возмущенного чайника, тут же роняю его на плиту, а брызнувшие слезы обжигают мне вдобавок и глаза. Наконец газ перекрыт, в квартире становится тихо, а я лижу, посасываю правую ладонь и кажусь теперь самому себе таким жужиком…