То есть я, как художник, выполняю функцию служебную, второстепенную. Я всего лишь некая побудительная к размышлению причина, вынесенная вовне, пробуждающая в читателе или зрителе дополнительное мыслительное напряжение, не больше (но и не меньше!). Грубо говоря, я заставляю его думать о том, о чем бы сам он, по своей воле, думать не стал. Но я заставляю его думать не о себе, любимом, и решать, таким образом, не мои проблемы. Я побуждаю его к тому, что в нем уже есть, но есть пока в скрытом, латентном, непроявленном состоянии. Я помогаю ему продвинуться немного ближе к себе самому.
В этом смысле профессионализм заключается в точности, просчитанности-продуманности коммуникативного акта. Чтобы прочитано было именно то, что мной было заложено.
Или же, наоборот, вычитано совершенно противоположное. Тогда текст мой должен быть как можно более нейтрален, пунктирен. Присутствующее отсутствие. Тогда дыры письма и зияния текста будут обработаны “потребителем” в нужном ему, потребителю, направлении. А себя навязывать, учить кого-то — неловко как-то, подленько даже. Это ж нужно совести не иметь. Быть именно что “бес-совест-ным”.
Хотя многие этим как раз и пользуются: понимая, что культура существует и проявляется людьми и через людей, такие не очень честные люди подменяют культуру собой. Собирая, через этот обмен-обман, слишком большой налог-процент за свои весьма скромные культурные достижения.
3. Тут вообще — хоть закономерность выводи: чем более культурная деятельность укоренена в жизни, чем больше она вплавлена в общий, бытовой фон и не выпирает из этого бытового фона, чем меньше тянет одеяло на себя, выгораживая свою самость в некую особо маркированную территорию, тем она естественней.
И значит, в своей первородности, истинней.
Если же она постоянно фиксируется на своей непреходящей ценности, на опасности утраты и истончения, захвата “грядущим хамом”, чем больше она напоминает о себе в бытовом поведении какими-то совершенно не/над-бытовыми артефактами, тем основательней будь уверен — что-то тут не так, не чисто...
Поэтому Пригову важно, чтобы его (его культурной деятельности) было, с одной стороны, много, а с другой — сущность ее должна иметь совершенно неопределенный, неопределимый статус.
“Много”, кстати, не значит автоматически “плохо”. Тут имеет место быть сложная диалектика взаимоотношения качества и количества. В случае с Приговым она не работает: как истинный профессионал он всё, на всех уровнях — от эстетического до этического или социумного (взять промоушен) — делает хорошо. Что вызывает, не может не вызывать определенную степень недоверия. Но культурная деятельность и должна быть такой — всеобъемлющей.
И чем больше ее будет, тем в конечном счете лучше для пользы дела.
4. Концептуализм, который через всеобщую знаковость всеобщего оказывается важным (едва ли не первым осмысленным) шагом к растворению искусства в быту, в жизни, помимо прочего, решает и проблему соотношения сознательного и бессознательного. Играя теми знаками, которые уже давно вросли под кожу и там пустили свои сорняковые корни.
Пригов (как и Сорокин) работает с глубинами сознания (подсознания?). Их тексты не льются, как металл, в формы, но вываливаются заранее готовыми блоками из какого-то здесь же присутствующего небытия. Поэтому разъять, разделить их нельзя: вырублено из скалы. Не отливаются, не льются — вываливаются.
Оттого-то и много: деятельность сознания — как процесс, как процессуальность, как безразмерная протяженность, как один такой бесконечный текст, лишь время от времени выпадающий в осадок и таким образом фиксируемый в различных формах и жанрах.
5. Оказывается, циклы (книжки) не складываются (кто бы мог подумать) у Пригова стихийно. Да-да, вот эти, органичные как дыхание, как бормотание погруженного в глубокие раздумья человека, — на самом деле точно организованные текстуальные пространства. Результат кропотливой, осознанно организованной работы, с постоянными возвращениями к тем или иным проектам, с какими-то там изменениями, правкой etc.
Я видел эти осьмушки, в несколько раз сложенные листы писчей бумаги с разбегающимися в разные стороны мелкими, что тараканьи следы, буковками-букашками. Они всегда были с ним, в кармане, шел постоянный процесс перемалывания впечатлений, одевания окружающей действительности в оболочки готовых фраз и формул.
Восприятие мира и оказывается в конечном счете возможным при таком вот посредничестве такой вот текстопорождающей машинки, механизма. А мир открывается как самый что ни на есть сверхпотенциализированный текст, как возможность текста. Бумажки заготовок — как некое покрывало, отделяющее поэта от реальности, полностью покрывающее его необходимость в укрытии (полностью?). Хотя иногда все-таки он выходил на поверхность, разговаривал осмысленно, а не как-то там механически.