Но вот уже: пускают через границу! Начались свободные визиты! — сперва свежие третьеэмигранты, наведаться назад, в СССР; затем и — первые советские на Запад.
И от того — чьи-то встречи, встречи, рассказы, рассказы, рассказы, волна живых впечатлений, — к нам в Пять Ручьёв они прорываются в возбуждённых телефонных пересказах, и в участившихся “левых” письмах из Москвы, да что-то же отражается и в парижской “Русской мысли”, и во франкфуртском “Посеве”. А увидишь в любительской видеоплёнке или в кадре телевизионном — живые, вот сегодняшние русские лица, кусок улицы, домба — сердце так и ополоснёт горячим.
И вырастает: на родине (больше в столицах, конечно) — пиры человеческого общения! говорят! говорят! Ещё бы! Изголодались, после десятилетий молчания — все упоены этим правом! И говорят — обо всём совершенно свободно!
Но и такое: говорят-то говорят, да кто же что-нибудь делает? что закрепляется на деле? Все события — пусть сами собой теперь льются? Ещё ж и Запад благосклонный нам во всём поможет. Поскорей бы у нас стало всё “как у них”, как у взрослых!
Общество кипит сочувствием к Горбачёву — но находит, кажется, единственную форму поддержки: соучастие в Гласности. (Да пойди найди эффективные формы действия — после десятилетий задавленности.) Так и протекает в говорении.
А кто-то — вывинчивается из вынужденного аскетизма — к коммерции: надо ловить, пока плывёт! И такое наблюдение дотекает до нас: прежнее среди интеллигенции “лучше беден, да честен” — что-то уже начинает блекнуть, не котируется.
И прямые письма от наших московских друзей доносят эту тревогу: общество — больно! общество — жалко барахтается, и даже тонет, несмотря на гласность.
И как же это всё мне знакомо из Февраля Семнадцатого! И бескрайний восторг общества. И пьянящий туман надежд. И эта безоглядность выражений. Сколько счастливого долгожданного упоения! — но в нём теряются, искажаются все масштабы. И — небрежение к историческим путям России, бесчувствие к её особенностям, безмыслие о каких-либо задачах сбережения их.
А между тем по всему Западу — и Перестройка и Гласность советские вызывали неутихающее ликование. И осенью 87-го затревожились и в западной прессе, вослед эмигрантскому хору (начала “Вашингтон пост”, за ней другие): а почему Солженицын молчит? такие грандиозные события в СССР — а он молчит? что это означает? да впрочем, что он может сказать — “монархист, реакционер и мистик”.
Ну да, естественно было ждать от меня восторга от Гласности , которую я же призывал двадцать лет назад. Но если я вижу, что все остальные перемены ведутся обвально? Мне — страшно смотреть на эти катящие события. Что я могу? С одной стороны — счастье, что хоть что-то, хоть что-то под коммунизмом начало сдвигаться. Значит: против “перестройки” говорить не время. А с другой стороны, всё делаемое (кроме раскачки Гласности) — так несущественно, или недальновидно, или уже вредно, — ясно видно, что заметались, пути не ведают. Так и хочется остеречь Горбачёва: “Не пори, коли шить не знаешь”.
Но если нельзя ругать и трудно хвалить — что остаётся? Только — молчать. Вот и молчу. (Однако в эйфории восторгов и этого изъяснить нельзя.)
Пора перехожа, а всё не гожа…
А большие события на родине если не начались, то — начинались, вот-вот разразятся. Давно-давно я ждал их (да ещё с наших лагерных мятежей 50-х годов) — и давно же готовился, “Красным Колесом”. Чем больше я охватывался им, тем пронзительнее понимал всю грядущую опасность оголтелого феврализма. Я надеялся и готов был — хотя какими тропами? — “Мартом Семнадцатого” заклинать моих единоземцев: во взрыве вашей радости только не повторите февральского заблудия! только не потеряйтесь в этой ошалелой круговерти!
Но как же мне подать на родину голос о том главном, что я, в розысках, потрясённо обнаружил, — об острых опасностях безответственного Февраля? Да вот — и благоприятный поворот. “Голос Америки”, который в киссинджеровское время не осмеливался читать “Архипелаг” для советского слушателя; который даже не смел никогда имя Ленина произнести осудительно (“советский народ боготворит его”); который, вот в 1985, пострадал от сенатской грозы за передачу в эфир столыпинских глав “Августа”, — летом 1987, в зарницах новой горбачёвской политики, предложил мне прочесть серию отрывков из “Марта Семнадцатого”, чуть опоздав к 70-летию Февраля.