Люди и события, составляющие важный душевный “фон” их жизненных судеб, непрерывно “переходят” из письма в письмо, по нескольку раз переживаются и проживаются в себе и к концу обмена посланиями превращаются в переживаемые сообща трагедии и победы. Из людей назову: поэта, переводчика, литературоведа и друга обоих корреспондентов Анатолия Якобсона (бесконечная боль Чуковской и Самойлова), писателей Льва Копелева и Л. Пантелеева, А. Д. Сахарова. Из локальных событий, “выпирающих” из декораций времени, — нелегкую судьбу самодеятельного дома-музея в Переделкине, созданного Л. К. Чуковской… Отмечу также, что в двух письмах Чуковской присутствует трагически-исчерпывающий портрет хозяина этого дома — Корнея Чуковского.
И само собой, временами явственно чувствуется понимание незримого присутствия перлюстраторов. Впрочем, о них оба собеседника задумываются, кажется, лишь когда появляется возможность опасного для другого , не для себя.
Вот некоторые темы, которые (весьма условно, конечно) можно “выбрать” из их эпистолярных бесед.
О творчестве друг друга:
Д. С. Самойлов — Л. К. Чуковской: “Никто из известных мне в наше время писателей не обладает лучшей „художественной памятью”. Я думаю, что Вы не рассердитесь, — но у меня ощущение, что Вы пишете все прекраснее — свободнее. Хотелось бы, чтобы это продолжалось и максимальное число лиц было изображено Вами с той же мерой личного переживания и с доброжелательной беспощадностью — так, как написана книга о Корнее Ивановиче (“Памяти детства”; впервые по-русски была издана за границей. — П. К. )” (26 июня 1972 года).
Л. К. Чуковская — Д. С. Самойлову: “„Постепенно становится мной” — стихи Ваши давно уже стали мной, и я, перелистывая книгу, вспоминаю не только их, а где, когда, от кого, при ком услышали звук. Вот этот. И вот тот” (2 февраля 1973 года).
“А „Стареющий Дон Жуан” — нет, не нравится мне. Просто очень чужая мне мысль, а стихи верно хорошие. Не знаю. У меня нет способности чувствовать старость” (11 июня 1976 года).
Д. С. Самойлов — Л. К. Чуковской: “И проза и стихи (ее, Л. К. Чуковской. — П. К. ) производят огромное впечатление, сумма которого — художественность. Это литература особого рода. Ее можно назвать — поэзия личности. Ибо с личности здесь все начинается и ею кончается. Вы скажете, что в любой отрасли художества все начинается с личности. Это верно. Но обычно личность — начало, от нее идут лучи в разные стороны. У Вас — кольцо. Может быть, так можно сказать (с точки зрения читателя): обычно в персонажах или героях произведения ищешь сперва себя, потом автора. У Вас ищешь только Вас. У Вас во всем, во всей ткани прозы и стихов — автор и авторство. Вы — нечто противоположное фольклору” (27 ноября 1978 года).
Л. К. Чуковская — Д. С. Самойлову: “<…> „Беатриче” — чудо. И как хорошо мне было вдруг, среди бестолкового, бесконечного, больного и тревожного дня (выслушав по телефону очередную распространяемую клевету: „наследники Чуковского цепляются за дачу из корыстных побуждений”), — каким благом был для меня этот внезапный поток — не знаю, как определить, чего — этот благодатный ливень! И как же Вы, дорогой Давид Самойлович, можете не ощущать счастья, создав такие стихи? Правда, счастливыми их не назовешь. Они — плод отчаянья. Но это то отчаяние, которое излучает свет” (23 декабря 1985 года).
О других литераторах и чужих сочинениях:
Л. К. Чуковская — Д. С. Самойлову: “Вы мне рекомендовали [Валентина] Распутина. Мне многие рекомендовали Распутина, но именно Ваше слово подвигло меня на чтение. Правда, „Матеру” мне не достали. Но „Живи и помни” я — из-за Вас! — одолела. Жива осталась, помнить не буду. Да ведь это морковный кофе, фальшивка, с приправой дешевой достоевщины, неужели Вам это нравится? Я никогда не была на Ангаре, но чуть не на каждой странице мне хотелось кричать: „Не верю! не верю! ” — по Станиславскому.
Разговоры баб совершенно на уровне панферовских „Давайте-ка, бабоньки, подмогнем нашим мужикам”. Ну, ему известно, что в Сибири вместо „что” говорят „чо” и вместо „забора” — „заплот”; он и вставляет. А синтаксис вялый, безмускульный, боборыкинский. „Переживаниям” Настены нет конца и краю; читаешь через абзац, через страницу, через главу; все ждешь, когда она прямо скажет: „Ох, бабоньки, я так переживаю”. Нет ведь, тянется тягомотина верстами, хотя схема и конец заданы с первого звука. Пейзане ломаются на сцене с фальшивыми монологами. Узнав, что жена забеременела, муж произносит длинный монолог на тему: „Это ж кровь моя дальше пошла”. И Вы — верите? Он долго развивает эту тему: жил до сих пор зря, а теперь „кровь моя дальше пошла”.