А многие в обществе присудили: зря я требовал сразу “Архипелаг”; надо было соглашаться на перепубликацию старых вещей, потихоньку — и до “Ракового”.
Итак, за эту четырёхлетнюю оттепель — в СССР успели напечатать и всех запрещённых умерших, и всех запрещённых живых, — всех, кроме меня*.
* Ныне есть публикации (напр., «Общая газета», 10.12.98, стр. 8), объясняющие тактические расчёты Горбачёва в торможении возврата моих книг в Россию. Тогдашний помощник Горбачёва Черняев пишет, что в 1988–89 Горбачёв не желал вернуть мне гражданство, чтобы я не стал объединяющим лидером оппозиции, — вот чего боялся... (Примеч. 1999.)
Да я и не удивлялся. Я так и понимал, что в эту Гласность — не вмещаюсь.
Да не только запрещали к печатанию, но всё так же ловили мои книги на границе, на таможнях.
Под новый 1989 я записал: “Не помню, когда б ещё было так расплывчато в контурах событий и моих ожидаемых решений, только в 72–73-м, перед изгнанием. Беспокойная, сотрясная предстоит мне старость”.
И жене сказал: “Ох, Ладушка. Не проста была наша жизнь, но ещё сложней — будет конец её”.
А Диме и его жене Тане, тоже активно помогавшей, мы писали в “левом” письме в декабре: “Хотя кончилось всё как будто внешним поражением, но на самом деле нет, и Ваш вклад и черезмочные усилия Залыгина не пропадут. С годами, и может быть недолгими, это ведь снова попадёт в Ваши руки”.
А пока что ж? — только больше времени оставили мне на окончание моих работ.
А грустно.
Глава 15
НЕПРИНЯТЫЕ МЫСЛИ
И в начале 1989 Горбачёв повторял и повторял (хотя, может быть, уже без внутренней уверенности): “Критики заходят слишком далеко. Наш народ однажды выбрал путь коммунизма и с него не сойдёт”. И хотя именно из Москвы текли свидетельства, что за год положение с бытом, едой, водой стало резко хуже, эпидстанция предупреждала не покупать молочного, в Рязанской области картошка перетравлена химией до розовости среза, выбрасывается; москвичи боятся голода или крупных аварий (с Южного Урала на всю страну прогремел пожар двух встречных пассажирских поездов, унесший 600 жизней); и в самой Москве уже замелькали демонстрации и плакаты, угрожающие забастовками (это мы видели даже по американскому ТВ), — несмотря на всё это, столичное, московско-ленинградское общество более всего тревожилось не о том, оно страстно жило фантомами русско-еврейской распри. (Даже о Пастернаке стали говорить “недостойный сын достойного отца” и не прощали ему православных мотивов в поэзии; даже академика Лихачёва подтравливали за православие, а уж слово “деревенщики” употреблялось в Москве только как ругательное, отъявленным фашистом клеймили и Валентина Распутина.) Сильно затеснённые патриоты пытались отбраниваться, кто и грубо. Такой резкости раскола — и эмиграция никогда не знавала. (Впрочем, остальная бытийная страна этим столичным психопатством как будто не затронулась.)
Неблагоприятное впечатление и в СССР и на Западе от расправы с обложкой “Нового мира”, явного загорода пути моим книгам — советские власти искали перенаправить испытанным приёмом: дискредитировать меня. И немедленно нашлись исполнители, добровольные или вызванные к тому. В первые дни 1989 не упустил включиться, уже на московской сцене, Синявский. Хотя, кажется, приехал он на похороны своего подельника Юлия Даниэля, но постоянным лейтмотивом его выступлений и интервью оставалось, как и все годы на Западе, злословие против меня. Самым слабым из его обвинений было: “Солженицын — против перестройки”. (Ещё к тому времени ни звука я не вымолвил о перестройке, а с Синявским мы и вовсе никогда не обменялись ни письменной строчкой, ни телефонным звонком — но он достоверно знал. ) Корреспондент “Нью-Йорк таймс” не переспросил, откуда Синявский такое взял: раз мэтр говорит — значит, знает. Сейчас трудно вообразить, но в недавние годы перестроечного ажиотажа такое обвинение звучало поражающе тяжёлым: значит, до чего ж этот Солженицын неисправимый злобный реакционер! — Это было любимое клеймо мне ото всей той Рати. — С ними сливалась и твердолобая коммунистическая “Правда”: “„Синтаксис” Синявского — хороший журнал” ( не поздоровится от этаких похвал... ), различать эмигрантов положительных, как Синявский, и враждебных, как Солженицын, он несовместим с советским обществом, он хочет вернуть (?) самодержавие.