Жизнь продолжалась.
— Аня-я-ааа! — негромко окликнул Петр Петрович. Если выглянет, спросить про скорый (или нет?) отъезд.
Никто не выглянул.
Но он увидел ее в их саду. Со стороны крыжовника.
— Аня! — позвал через забор.
Она оглянулась. Сделав было машинальные полшага в его сторону, тут же остановилась. Лицо строго.
— Аня... Я ведь один… Старику надо бы помочь... Надо бы еще разок перевязаться.
Лицо спокойно.
— Я занята.
— Понимаю. Само собой... Я к тому и говорю: что, если я приду позже.
Она вспыхнула лицом:
— Но не ночью.
— Но все-таки поближе к ночи, Аня... Как раз начинает болеть. Зудит. И крутит, крутит!
Старикан не знал, что еще сказать. Он шагнул к их забору… подошел ближе, еще ближе — вы, Аня, только гляньте!.. Пальцами он уже подлез под рубашку, под бинт и рванул.
Мысль верная — прошлую рану показать как сегодняшнюю. Вот только спешка ни к чему. Больно!.. Но уж зато видок получился что надо. Кровь прыснула первой струйкой… Затем закапала.
— Да как же вы грубо! — вскрикнула Аня.
Появился ее муж Антон.
— Что такое?.. Опять этот нелепый дед!
Но и муженек тоже увидел жалостливую картинку. Старый человек с забинтованным плечом. Сквозь бинт кровь капала в траву… Прямо с плеча. Капля за каплей.
Старик заново заткнул рану. Задернул плечо рубашкой и пошел прочь. Он все сказал Ане. Дал понять. (И он не хотел бы сейчас никакой другой развязки разговора.)
И... это ли не чудо?.. Аня вроде бы сделала ему глазами знак: да ... да ... Не знак, конечно, свидания — но знак жалости к чокнутому старику. Она, мол, ничего не обещает, но перевязать перевяжет. Жалость и есть земное чудо.
Старика нагнал муж. Он сунул Петру Петровичу едва початую бутылку. Водка… Неплохая… Грамм четыреста.
— Держи, дед. Аня рассказала про твою рану... Держи, держи. Мне уже не пить. Мне руль крутить.
— А после?
— Не надо.
— От сердца отрываете?
— Я попозже свое возьму, — засмеялся красивый Анин муж.
Этот знал, что говорил. Мгновенно небось представил себе город Москву… Поток машин… И своего пылающего бабца. К ней он рванет ночью.
Там-то он выпьет.
Так что Петр Петрович не спеша потащился к электричке. Рана присохнет. До вечера далеко.
Через пару остановок старик сошел в райцентре, где кипела трудовая жизнь и где он определил свой пиджак в ателье — в срочную починку. Взяли!.. Известный плюс огнестрельного оружия — оно во всем старается быть неприметным. Пуля мелка. (И ранка тоже.) И латка на пиджаке после починки вышла совсем крохотна. Не присмотришься в упор — не заметишь.
Хуже с рубашкой. В почин не брали, выношенная! — даже мышиной этой дырочки хватило, чтоб ткань поползла!.. Плюс сколько-то Петр Петрович и сам ее порвал, когда зажимал плечо, унимая кровь.
Еще и настаивал там Петр Петрович: “Но можно же с этой рубашкой что-то сделать?” — “Можно”. — “Что?” — “Выбросить ее. И купить новую”, — улыбались!
Иглой и ниткой, вот что можно. Вернувшись домой, старый Алабин сгорбился над рубашкой всерьез: латал. Как вдовица — стежок за стежком… Очки сваливались, тоже старые, мать их!
Зато покончив с делом, пошел разведать в приподнятом настроении. Аня там… Она сжигала газеты в дворовой печурке, что стояла от дачи, как водится, отдаленно… Но тем самым близко к забору, где он шел.
И ведь Петр Петрович просто шел мимо... Среди бела дня. И тихо вокруг… Он ведь и слова еще не сказал — а она, едва завидев его, уже в слезы.
— Да что же это?! Да оставьте же меня в покое! — вскрикивала Аня, глядя сквозь забор на старика с каким-то пещерным ужасом. Глаза ее были огромны. Губы тряслись.
Петр Петрович оглянулся. Близко никого. Только по дороге какой-то человек...
— Ухожу! Ухожу!
Но она уже рыдала.
— Аня! Аня!.. — Петр Петрович повысил голос. — Ухожу! Уже ушел! Ушел!.. Я ушел!
Он и правда ушел. Шел прямо по дороге… И оглядывался. Ее рыдания с расстояния не слышались. Но плечи ее, он видел, сотрясались.