Пастернак в 1922 году навещает за границей своих родителей. В это время из России выехать уже не так легко. Было ли что-то на уме у поэта перед отъездом? Не существовало ли тайного плана не возвращаться и, как сейчас говорят, воссоединиться с семьей? По крайней мере, с собою он взял шесть мешков книг, без которых не мог обойтись. Известно также, что перед отъездом поэта принимал всесильный председатель реввоенсовета Троцкий. Но здесь разговор не очень получился, взаимной симпатии не возникло. Вожди, видимо, любили Пастернака, скорее всего, они чувствовали его духовную неразрывность с революцией. Троцкий принимал, Бухарин, делавший на учредительном съезде писателей доклад о поэзии, посвятил ему значительную часть выступления и, похоже, вопреки мнению Сталина, годом позже определившего “лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи” Маяковского, этот титул, строптивец, отдает Пастернаку. Сталин, по слухам, когда за зиму 1937-го из Переделкина взяли 25 человек писателей и арестовали соседа Пастернака, Пильняка, у которого он иногда по необходимости квартировал, так отреагировал на предложение ретивых доброхотов от Лубянки: “Не трогайте его, он небожитель”.
Чуть отвлекусь — для себя, конечно, не для печати — на Сталина. Существуют, кажется, личные письма поэта к вождю. А какой писатель или поэт не старался быть к власти поближе! Даже великий Мольер “бряцал” на честолюбивых чувствах Людовика XIV. Когда советские “инженеры человеческих душ” написали Сталину соболезнующее коллективное письмо по поводу трагической гибели Аллилуевой, Пастернак его не подмахнул. Он сочинил свое личное письмо. Когда Сталин внес беспрекословную коррективу по поводу Маяковского: “пренебрежение к его памяти — преступление”, Пастернак еще раз отметился: второй я, второй, вы правы, товарищ Сталин. Добраться бы до этих писем в сталинском архиве!
В эту свою новую поездку в Германию Пастернак взял молодую жену Евгению Лурье. Почему этой милой женщине вдруг не понравился Марбург? Она явно не видела мир глазами мужа. Может быть, она и не вполне понимала, за кого выходила? Сокол виден по полету, но ранние парения поэта она, видимо, не восприняла как увертюру к долгой и мощной творческой жизни. Имя его к моменту их женитьбы уже было на слуху, а она вдруг предложила своему жениху взять ее фамилию, стать Борисом Лурье.
Маленький Марбург показался ей пыльным и убогим. Куры, огороды в черте города, сочные, в росе, кочаны капусты. Замок наверху как нечто чужое, абстрактное. Она не видела, верно, как быт прорастает историей. В ее сознании не возник и образ другого молодого русского путешественника-студента, и над замком не повис гром пушек Хотина. Эта история ее не взволновала. Она была обаятельной, милой молодой художницей. Развернутая походка, прямая спина, она немножко занималась балетом, это была мода времени — в Москве расплодилась тьма студий, которые вели ставшие безработными балерины.
Я вижу, как она сходит по ступенькам вокзала и оглядывается по сторонам. И чего Боря такой восторженный! Что он разглядел в этой немецкой архаике! У нее на прямой пробор гладкая прическа под шляпкой, чуть замедленные жесты. Она иначе видит окружающее, роза, конечно, пахнет розой, захолустье — захолустьем, но роза хороша в воде, с аккуратно подрезанным черенком. Она готова менять в вазе воду, а муж вдруг вступил в свое прошлое. Его “Марбург” разрыва с Идой Высоцкой был уже написан, перерастал в классику. Он путешествовал по своему стихотворению. Здесь он стал поэтом, фраза “Прощай, молодость, прощай, философия, прощай, Германия!” промыслена и произнесена тоже здесь.
Он потащил жену по памятным ему местам: “шатался по городу и репетировал” свою юность. Показал “свою” комнату в домике фрау Орт, познакомил с базедовой вдовой и похожей на нее дочкой, но фурор в этом домике произвел ореховый торт, отправленный на обратном пути к вокзалу из соседнего кафе.