Выбрать главу

“<…> И все они — здесь, в моих книгах, — зачинает Владимир Алейников свое повествование. — И — в памяти. И — в душе. Поскольку душа и память — и есть мои книги. Все. Поскольку все мои книги — единая книга памяти. И — книга души моей. Поэтому — в путь. С Богом!..”

Здесь описывается, в частности, уникальное предприятие издателя и редактора “Толи” Лейкина (конец 80-х — начало 90-х), который с помощью Алейникова выпустил многие первые книги видных представителей неофициальной отечественной словесности. В своей новой вещи Алейников подробно рассказывает (на трех страницах реконструируя свой телефонный разговор с Венедиктом Ерофеевым; тут воспроизведен даже тембр специального аппарата, с помощью которого говорил Ерофеев), как он соединил “Толю” с “Веней”, дабы издать канонический текст “Москвы — Петушков”.

…Большое было дело, вспоминаю, как щедро одаривал меня Владимир Дмитриевич у себя дома многими изданиями, среди которых был и сборник Юрия Кублановского “Оттиск” (1989, 1990). Первая книга поэта на родной земле — с большой вступительной статьей друга и соратника по СМОГу Алейникова.

Вот как писал тогда Владимир Алейников о Кублановском в своей статье “Возвращение”: “<…> И Юрий Кублановский, принужденный покинуть родину семь лет назад, не мыслит себя вне России. Говорю это прямо, потому что знаю: да, это так и есть. Словно некое зеркало было разбито вдребезги тогда, в конце сентября 82-го, — да только не самим поэтом, а кем-то другим, вернее, другими, — разбито так, чтобы неповадно было, чтобы и осколков не собрать, чтобы как в темечко — сзади, негаданно, с маху, дабы рухнул вниз лицом в стекла, в ошметки целого, истек болью и кровью и уже не встал, — но разбивали-то другие, вот и переиначилось жутковатое старое убеждение в семи годах несчастья, обернулось новым, трагическим, конечно, но исполненным крепости, гордости, честности здравым смыслом, — и встал человек, и стал еще более осознанно жить, и — сказал. Ибо дарованную свыше речь — не отобрать, не убить, не спрятать <…>”. Чуть дальше Алейников переходит и на ретроспективное письмо: “<…> Годы шли, и Юра, угловатый юноша, наивный и восторженный, ранимый (неужели? — П. К. ) и открытый, вытянулся, возмужал, сформировался как личность, оброс бородою, потом появилась и седина. На смену тонким, грациозным, полным артистичности, тайны, игры, недомолвок, обаяния, предчувствий ранним стихам с их ломким, но таким неповторимым голосом — пришли стихи совсем другие, с их синтезом, с их безмерной болью (я не ослышался — болью? П. К. ) и с тем уникальным, совершенно особым реализмом, который становился отныне основополагающим в творчестве Кублановского, ибо в сих строках дышала сама история страны <…>”.

А вот как пишет на ту же тему Владимир Алейников сегодня, в своем “И пр.”: “И даже у Кублановского совсем ранние стихи пусть и не сильны, да все же, при всей их перенасыщенности ляпсусами, а нередко и глупостью, куда милее, симпатичнее, нежели все последующие опусы его”.

Еще чуть-чуть оттуда, из 1990-го: “<…> Мнение о нем (Кублановском. — П. К. ) как об одном из крупных современных русских поэтов все более утверждается. И это, действительно, верное определение. В лирике Кублановского неразрывно связаны эпическое обобщение и точная, цепкая деталь, исповедь и подтекст, гражданская патетичность и целомудренно чистое чувство. Поэтическое зрение его безукоризненно. Весом свод написанных им произведений… Им создана единственная в своем роде хроника совершенствования души, дана развернутая ретроспектива нашего времени <…>”.