Выбрать главу

Голос Саломеи был хриплым и будто бы заспанным:

— Подожди, я выключу магнитофон.

— Чем ты занимаешься?

— Достала кассету Миреллы Френи в партии Чио-Чио-сан, слушаю и плачу. Какое это божественное искусство! А еще читаю Гроссмана. В твоей комнате нашла журнал “Октябрь” за восемьдесят пятый год и перечитываю “Все течет”. Там, кстати, есть одна фраза по твоей теме. Если хочешь, я найду быстро, страница у меня заложена.

Я подумал, как хорошо, что мы в противовес времени сохранили библиотеку и не выбросили толстые журналы, которые собирали всю жизнь. Я все это перечитываю редко, а вот Саломея часто ворошит комплекты и выуживает что-нибудь интересное, о чем я порой и подзабыл. Когда у нас, на ее или мой день рождения, бывают гости, я иногда признаюсь: моя жена, которая целый день сидит в доме одна с собакой и телевизором, знает литературу лучше, чем я.

— Ну вот, я нашла.

Это значит, она увидела обложку журнала в груде газет и книг у постели. В трубке послышались милые домашние шорохи. Я отчетливой картинкой представил, как Саломея роется в бумажном развале. В этом мы с ней похожи. Возле моей кровати, на полу, тоже лежат книги вперемешку с разноцветными журналами. Саломее тяжело нагибаться, и я отчетливо вижу, как на совсем худенькой спине через нежный китайский шелковый халатик проступают острые позвонки.

Опять слышу ее голос:

— Сейчас беру очки и читаю.

Я вижу, как возле подушки, где лежат два-три тюбика крема, облатки от лекарств, флакончик глазных капель — всё под рукой, — она находит футляр от очков и, щелкнув застежкой, достает очки для чтения, с толстыми, не всегда чистыми стеклами, и, одной рукой по-прежнему прижимая телефонную трубку к уху, другой надевает очки. При этом легкий шелк спадает и обнажается тонкая, почти детская рука с пергаментно-сухой кожей. На этой же руке два огромных, каждый с детский кулак, узла вен: это фистула, “входные ворота” — именно сюда через день вкалываются хирургические иглы, и одна гидравлическая система соединяется с другой.

— Слушай.

Я опять “балдею”, как говорит сейчас молодежь, от низкого, полного таинственной хрипотцы и мистических шорохов голоса Саломеи и всегда, в тех случаях, когда говорю с нею издалека, вспоминаю наше стояние в холодном коридоре в Рыбинске. “Открылася душа, как цветок на заре...”

Ее голос:

— “Вспомнилось ему, что на митинге, созванном в связи с процессами тридцать седьмого года, он голосовал за смертную казнь для Рыкова, Бухарина. Семнадцать лет он не вспоминал об этих митингах и вдруг вспомнил о них. Странным, безумным казалось в то время, что профессор горного института, фамилию которого он забыл, и поэт Пастернак отказались голосовать за смертную казнь Бухарину. Ведь сами злодеи признались на процессе. Ведь их публично допрашивал образованный, университетский человек Андрей Януарьевич Вышинский”.

В этой цитате ничего нового для меня не было. Вряд ли Пастернак присутствовал на каких-то митингах, он всегда старался держаться от подобного в стороне. Но существует такой апокриф, приводимый, кстати, в книге второй жены поэта, Зинаиды Николаевны. Это история о том, как в Переделкино приехала машина и привезла некоего человека, собиравшего подписи писателей под одобрением смертного приговора Тухачевскому, Якиру и Эйдеману. Пастернак не подписал, но на следующий день в газете его подпись стояла в ряду других. Таково свидетельство жены.

Теперь отвечаю:

— За достоверность тобой прочитанного говорит хотя бы то, что Бухарин, делавший на Первом съезде писателей доклад о поэзии, пропел Пастернаку осанну, противопоставив его Есенину. Это значило очень немало для мифа Пастернака. И с его рыцарским понятием благодарности могло толкнуть на ответный жест. А как тебе вообще Гроссман?

— Я ведь плакала, когда читала “Жизнь и судьбу”. Но здесь, в этой повести, какая-то встревоженная обозленность. Я не могу сказать, что он русофоб, но только большинство русских у него какие-то недоумки. Он не противопоставляет евреев русским как лучших, но евреи у него и совестливее, и порядочнее.