Пастернак, как известно, любил работу в саду, с лопатой, с землей. Пересаживал растения, окучивал картошку, обожал, кстати, жечь костры, а зимой, в юности, всегда сам, не доверяя никому, топил печи. Ну, последнее-то, печи, огонь, — особый разговор, особая субстанция. Но ведь и граф Лев Толстой любил физический труд — рубить ли с плеча, ходить ли за сохою; и граф Алексей Николаевич Толстой, тоже писатель немалый, чистил, например, самостоятельно обувь в семье: пять, десять, пятнадцать пар. Здесь, видимо, еще и тоска человека, ведущего сидячий образ жизни, не только по мышечным усилиям, но и по движению, возбуждающему мысль.
После внезапного — не как в романе, где все должно быть подчинено гармонии, а как в жизни, которой позволено иметь свою шершавую логику, — после телефонного разговора с Серафимой мне надо было еще и успокоиться. Будто судьбе показалось мало тащить меня на привязи не самой легкой работы, требующей сосредоточенности духовных сил, на привязи болезни жены, постоянно держащей меня в своем поле. Ей понадобилось на мгновение все переворошить во мне нежданной встречей во Франкфурте, а теперь еще и звонком из юности! Плотно меня, оказывается, преследует прошлое. Правда, оно существует, если в нем кто-то нуждается и пока есть настоящее.
Закрылась под мелодичный звон дверного колокольчика гостиничная дверь. Движение не как после утренней разминки из двери направо, в сад, а из двери налево, через мост, под которым в канале плавают утки и сказочные лебеди. Дальше через автомобильную стоянку возле нового здания университета по большому кругу к вокзалу. Дорога необязательных размышлений.
Вряд ли особо влюбчив был Ломоносов, тоже, видно, не раз прогуливавшийся вдоль тихих берегов реки Лан — Марбург стоит на Лане. И в железнодорожных справочниках: Франкфурт-на-Майне, Марбург-на-Лане. Плотная мужицкая нога в тяжелом башмаке и с сильной икрой, растягивающей нитяной чулок, здесь, как Иванушкино копытце, могла отпечатать на сыром бережке свой след. Но поэт с Беломорья имел слишком уж широкий охват — от грома пушек под Хотином до беззвучных перемен небесных картин северного сияния, — чтобы еще множить и провоцировать собственные лирические привязанности. У каждого поэзия возбуждалась чем-то своим. Где они, “песенки любовны” этого деревенского мужлана, вызревшего в европейские, а потом и в мировые гении?
А вот другой великий русский поэт — оговорки здесь нет, как нет филологической ошибки или натяжки; для него каждая влюбленность — это новый поэтический импульс. Влюблялся, чтобы поддаться искусу нового цикла стихов или потому, что просто влюблялся в стихи-следствие? Поди разберись. Но сознание этого поэта редко загоралось от величия небесной механики. Его, кажется, не привлекал просто романтический силуэт. Ему обязательно нужен был крупный план, глаза, ведшие в лабиринт души, знание или намек на знание потаенных черт и обнаженной сущности характера.
Сначала был влюблен в двоюродную сестру, Ольгу Фрейденберг, потом — в хозяйку приютившего его дома, когда поехал на Урал работать конторщиком, Фанни Збарскую. В дразняще-жестокой переписке с сестрой, полной драматических намеков, вдруг промелькнет бытовая, как нескорое предчувствие, фраза: “Я взял себе 35-рублевый урок с девицей по латыни. Девица — иркутская”. Девица не совсем случайная — это Елена Виноград, двоюродная сестра его ближайшего друга юности Александра Штиха. Но в общей панораме это, так сказать, фигуры второго или третьего плана. Этому визиту тоже предшествовала переписка. Пока на первом плане Ида Высоцкая, дочь знаменитого чайного фабриканта и женщина, которой мы обязаны легендарным “Марбургом”: “…Отвергнут”. Она приедет к нему в Марбург в I912-м, по пути знакомясь с немецкими достопримечательностями. Есть смысл сделать пропуски: донжуанский список Пастернака никто вести не собирается, да и по типу это другой человек. Но разве существует лирический поэт без любви? У поэта предопределено прошлое будущим. Пропустим несколько лет.
В 1917-м сначала на горизонте, потом, как говорят кинематографисты, “на крупешнике” вновь появилась “иркутская барышня” Елена Виноград. “Я не люблю правых, не падших, не оступившихся, — скажет Юрий Живаго Ларе. — Их добродетель мертва и малоценна”. Заметим, что здесь один русский классик идет вслед за другим, — у Достоевского тот же мотив. И дальше Живаго продолжает: “Красота жизни не открывалась им”. Так как же “иркутская барышня”? Открылась ли ей эта красота? Открылось нечто другое: боль и трагедия. Она потеряла на фронте жениха, Сергея Листопада, приемного сына философа Льва Шестова. (Красавец прапорщик успел отговорить Пастернака защищать “малые народы”, описав ему кроваво-грязную изнанку войны.) Любовь не сложилась, тень погибшего жениха не отпустила, но сложилась книга “Сестра моя — жизнь”, сделавшая Пастернака знаменитым. И, как учат и опыт, и теория, чтобы уйти от одной любви, надо уйти в другую. Что здесь можно пропустить?