Но вот гаражи, витрины магазинов бытовой техники и хозяйственных принадлежностей кончились. Лютую зависть вызывают у меня эти стиральные и посудомоечные машины новейших фасонов, электрические пилы, лобзики, дрели и шлифовальные машины, кухонные комбайны, садовые тракторы и мотоблоки, похожие на аппаратуру иллюзионистов в цирке — никель и яркая краска. А какой садовый инвентарь — лопаты, грабли, вилы, мотыги — с ручками, так же тщательно отделанными, как епископские посохи и маршальские жезлы! Впрочем, у нас на родине это все тоже есть, но здесь будто видишь первоисточник. А какой интерес эти предметы и механизмы вызвали бы у Ломоносова и Пастернака! Одного захватывала причинно-следственная связь, механика и взаимодействие, его ум парил над явлениями природы, рычагами жизни, и докапывался до причин. Другой, который ближе к нашему времени и в детстве не вкусил соленого пота и мышечного напряжения, того, что мы называем простой работой, как ни странно, любил физический труд, садовый инвентарь, любил, раздевшись до трусов, работать в огороде. Воистину, великие люди всегда странные.
Выставка изобретений человеческого гения, отлитого в бытовые формы, завершилась, и сразу перед зевакой, как везде в пунктуальной Германии, гроздь светофоров, указателей, которые в таком небольшом городе имеют скорее символическое значение, и — некоторое свободное пространство. Шоссе здесь делает развилку и уходит дальше, в какие-то германские просторы, одно ответвление поворачивает направо, к зданию вокзала, а другое налево и, как бы по малому кольцу, возвращается в город.
Но все-таки пока пойдем направо, к вокзалу. Может быть, этот вокзал сделать неким обрамлением моей лекции? Важно ведь не то, что ты читаешь студентам, какие факты приводишь, а как эти факты и весь образ лекции и лектора изменяют сознание слушателя, вызывают в нем внутреннюю работу. Скользят по сознанию или “заводят мыслительный механизм”?
Вглядимся попристальнее в здание вокзала, отчасти похожее на летний павильон в Петергофе. И нечего воротить нос, ссылаться на свое историческое чутье и последнюю войну, во время которой союзники во многих городах Германии не оставили камня на камне. Марбург не бомбили ни разу, будто чья-то воля распорядилась, чтобы ни одна бомба не упала на эту средневековую сказку. Так что вокзал почти наверняка “тот”, и те же перспективы города открываются отсюда, что и сто, и двести лет назад. И та же улица идет от вокзала… Когда, перебравшись через мост, она повернет у здания почтамта и через пару сотен метров остановится в изумлении перед первым в Германии готическим протестантским храмом — церковью святой Елизаветы, — будет смысл задуматься, почему Марбург не бомбили. Но это моя догадка. А пока стоит получше вглядеться и в здание вокзала, и в ступени ведущей к нему лестницы. Этот вокзал в жизни Пастернака и всей русской литературы имеет огромное значение.
В начале мая 1912 года, очень скромно одетый — на нем серый отцовский костюм пошива 1891 года (зафиксировано документально), — по этим ступеням сбежал только что приехавший сюда молодой человек, чьим именем через полвека в городе назовут одну из улиц. Эпитет “скромный” тут не случаен, в нем нет намерения приблизить к нам великого человека. Его вторая жена, Зинаида Николаевна Нейгауз, оставившая после себя замечательные мемуары, пишет об удивительной скромности мужа: он, раздавая много денег в качестве материальной помощи, “жался”, когда дело касалось его одежды. В его гардеробе последних лет любимыми были две курточки — одну из них, “праздничную”, привез из-за границы, после конкурса, сын-пианист, а другая была рабочая. Похоронили поэта в черном парадном костюме его отца — опять эти фамильные вещи, “родовая кожа”, — привезенном в качестве наследства из Лондона Алексеем Сурковым, который очень сдержанно, почти отрицательно говорил о поэте на Первом, учредительном, съезде писателей. Тут возникает тема эмиграции Пастернаков — отца, матери, сестер. Надо ли усложнять лекцию и рассказывать об этом, надо ли объяснять, почему сам поэт не поехал с ними?