Выбрать главу

В Москве этот сезон “первой любви”, вернее, “первой женщины” проходил вполне благополучно. И там возникали обстоятельства, когда мальчику доводилось ревновать. Ревность входила в обязательный круг переживаний: если есть любовь, значит, обязательно должна быть и ревность. Хуже было на гастролях: основная героиня, знаменитая киноактриса — это некая эмблема театра, показательная фигура. Ее вывозят после спектакля на встречи с областным начальством, ее забирают на радио и телевидение, ее, наконец, селят не как всех, а в особых апартаментах, куда не всегда можно прокрасться даже по черному ходу или водосточной трубе. А если какой-нибудь выездной спектакль в дальнем гарнизоне, здесь за ней увиваются молодые, пахнущие сапожной ваксой и одеколоном “В полет” офицеры и начальники погранзастав в средних чинах. Это еще хорошо, если основная героиня, пробираясь среди кулис “на выход” и повторяя про себя реплики с безумным взглядом, тем не менее ворохнет у тебя волосы на затылке: не забыла, помню, терпи. А терпеть было невмоготу, прижать бы, стиснуть, с криком растерзать. И какая мука думать, что из зрительного зала на нее, так же вожделея, как и ты, глядит толпа.

Среди недавних видений сегодняшней прогулки внезапно возникли горы, марево над перегретыми камнями и гигантская крестообразная часовня. Кушка… Гарнизон, танковая армия, вода из артезианской скважины, крошечная гостиница при доме офицеров — для актеров, огромная военная палатка — для рабочих, осветителей, радистов и электриков. Зрительный зал — в ангаре для вертолетов. Телевидение сюда еще не доходило, а политпросветработу и культурный досуг никто не отменял.

Если бы ему дали тогда в руки пулемет! Спектакль начинался в десять утра. За рампой варилась густая людская масса. Играли знаменитейшую пьесу Всеволода Вишневского “Оптимистическая трагедия”. Массовка — в которой и осветители, и рабочие сцены, и военная команда — обливалась потом, но между выходами можно было еще сбросить с себя шинель. Серафима играла женщину-комиссара — все время на сцене. Почему же так запомнился мне именно этот эпизод?

Палуба корабля, толпа анархистов, среди которых и я в рваной тельняшке. Диалог Комиссара с Вожаком. Выстрел. Серафима, опуская тяжелый маузер с закопченным навеки стволом, поворачивает к толпе обворожительно-бесстрашную голову и низким, тревожащим подсознание голосом произносит свою знаменитую реплику: “Ну, кто еще хочет комиссарского тела?” Боже, как я ее в эту минуту любил, как я хотел этого комиссарского тела после домашней яичницы или купат из кулинарии! Меня, худенького полуголого анархистика, так и подмывало крикнуть: “Я! Я хочу! Это только мое тело!”

Но потом было еще страшнее. Конец акта, уже в зале зажжен свет, и я увидел… В первых трех рядах на табуретках сидели офицеры, а сзади огромная полуголая орущая и ликующая толпа — из-за жары в раскаленном ангаре солдат приводили на спектакль в такой странной униформе: сапоги, трусы и ремень поверх голого живота, с надраенной бляхой. Почему же я так плакал после этого спектакля? Серафиму и нескольких актеров увезли на завтрак, устроенный где-то на природе. Слезы и сопли мне утирала мужская костюмер-одевальщица Верка, она была старше меня лет на восемь...

Молодой кельнер принес кофе и тут же, потеряв интерес ко мне, занялся каким-то степенным, судя по выговору, американцем, усевшимся за столик рядом. Ну, загудели: американец хочет еще яичницу с беконом и тосты с черничным джемом. Что-то говорят о достопримечательностях. Schloss — это замок, понятно. Elisabet — знаменитая святая и знаменитая церковь ее имени. Тоже понятно. Ага — Раstеrnак, естественно. До Ломоносова уровень и кельнера, и американца не дорос. Sinаgоgа была разрушена при нацистах. Она находилась в центре города, почти по моему маршруту. Сейчас это лишь пустая, мощенная камнем площадка внизу, с другой стороны скалы и замка. В каждую годовщину “хрустальной ночи”, когда нацисты били витрины еврейских магазинов и убивали владельцев, здесь собираются люди. Мужчины в кипах на головах. Возможно, именно к общине этой синагоги был приписан профессор Коген. Но каким образом и почему в этом разговоре, половину из которого я не понимаю из-за ужасного американского акцента, а другая половина уносится ветром, возникает имя первого президента Германии — как считается, передавшего власть Гитлеру, — маршала Гинденбурга?