Отогрелась чуток, щец похлебала. В окно поглядела прямо перед собой, на улицу. Тут сумерки и наслоились. Ветер пробудился в овраге. Муть началась. Эфиопы вовсю забегали, застучали в окно. Снег завизжал.
Марфы Петровны дочку тоже такой эфиоп увез. Лет уж двадцать тому. Черный такой, страшный. А зубы белые.
Ну что, Марфа Петровна еще и чайку попила с булкой. Разомлела с мороза. На душе спокойно. Привольно как-то, радостно. Покупку стала разглядывать. С торца подошла, погладила — ни задоринки, ни сучка. С боку протиснулась, там потрогала — вроде гладко все. Внутрь заглянула, все общупала — на совесть, видно, сработано. А то — занозишься, будет тебе одна морока на весь вечный покой. Но поверхность влажная — снег оттаял. У Марфы Петровны хоть и не жарко, а все плюсовая. Тряпочкой все и обтерла. Все у нее в избе рухлядное, вековое. Тусклое все. Невеселое. А покупка — сразу глаз радует. Светлое такое дерево, прямо поет все. Новизною пахнет.
Хорошо это она рассудила, дельно. А деньги — что? Что теперь эти деньги-то? Была десятка — стала рублевая, была сотенная — десяткой сделалась. Гнаться начнешь за ценой — не угонишься. А ей-то — куда? На больных-то ногах? Кривые у Марфы Петровны ноги, изломанные. Вывернутые наружу. Ходит — аж от боли покряхтывает да постанывает. Шаркает. И то легче. Не так высоко от земли отрывать приходится. И переставляет недалеко. С места сдвинулась — и то хорошо.
А на похороны — копила. Теперь они каждый день ценой скачут — вверх, вверх, вверх, как белка. Прыгают. Да и дефициту порядком. А ну как грянет гром! Шурка вон говорила — теперь прямо так, в тряпку какую старую завернут, ямку выроют не больно глубокую — так и хоронят. Ну там пусть роют как хотят, а в голой тряпке Марфа Петровна уж не станет до самого Судного дня отлеживаться. Пусть ей ничего не будет — ни оградки, ни венков с лентой, но уж пусть как следует ее положат — руки чтоб крест-накрест, с иконкой. И молитва — на лбу. На отпевание как раз и осталось да на помин души. Хватит. Вот как распорядилась. А что ж у нее — ни родственников, ни детей, только та дочка, которая с эфиопом. Варвара-то. Уехала, сказала, в город, открытки слала — на рожденье, на Новый год. Училась там, писала, вроде как на учительницу — три года уж училась. На четвертый — приехала. Ну, говорит, выхожу я теперь замуж, уезжаю за границу. Жених у меня иностранец, сюда его не пускают, ну, в село-то, но фотку его могу тебе показать.
Марфа Петровна руки о передник вытерла, брови насупила, очки достала. Села на стул под красным углом, взяла фотку бережно, но строго. Взглянула — аж рот раскрыла от изумления. Руками всплеснула. Варька, завопила, он что ж, этакий-то, ну, ненашенский, что ли? Мавр, что ли, какой? Тогда она про эфиопа-то и призналась. Ишь, сказала Марфа Петровна, ведь как ночь, как ночь самая беззвездная! И вид у него совсем что-то бесовский. Заплакала. Прямо в фартук уткнулась, завыла. Черный такой, страшный! Ну а Варька говорит: все! Раз так — уеду с ним, так ты меня и видела! Сама ты темная, эх!
Так что у Марфы Петровны соседи только. А от них — дождешься ли? Сами нужду мают.
Темно стало. Ветер все сильней на стекло бросается. Тарабанит. А тут — на тебе: Шурка. Мужик-то у нее молчаливый, а, видать, сболтнул. Поглазеть пришла.
— Петровна, да чёй-то ты? — замерла на пороге. — Помирать никак собралась?
Глянула на нее Марфа Петровна важно, несуетно.
— Помирать-то всякому надо готовиться, — рассудила с солидностью.
Шурка зырк-зырк по сторонам. Старуха она костистая, как жердь, длинная, ледащая. От сухости у нее и подвижность такая с легкостью. Не скажешь, что ей за семьдесят. Что правнуки у нее. Быстроногая, пронырливая. Оборотистая. А лицо хитрое. Может, потому, как кривая на один глаз, вот и кажется, что один глаз у нее прищурен хитро. А может — потому, что все у нее улыбочками, хмыканьем, присмешками.
Похвалила, однако. О цене справилась.
— Сколько ни отдала — все свое, скопленное, — сдержанно ответила Марфа Петровна.
— А ты, это, глянь-ка — большой, вместительный. Что сундук. Ты ж в нем теперь что хошь хранить можешь.
Марфа Петровна воззрилась на нее, губки сложила в насмешке, почти в презрении:
— Это как — хранить?
— А ну как в сундуке. Чё у тебя там — платки, простыни, телогрейку, когда летом. Валенки. Крупу хорошо. Горох лущеный. Закроешь крышкой — и мышь не доберется, и тать не дознается. А мне бы, Петровна, твой шифоньер. А чё? Все из него туда и перекладывай, подвинешь на место шифоньера — место у тебя и освободится в комнате.