Выбрать главу

Пробудилась. Очухалась: сидит себе на рыболовном стульчике, служба давно идет, дьякон вовсю кадит, дыма уже полная церковь. Всенощную до конца просидела. Подпела даже. Домой к двум ночи едва-едва добралась, причащаться решила утром. Пока шла, все думала, думала. Тьма бы на улице была тьмущая, кабы не звездочки. Яркие такие, близкие. Все небо ими обложено. Дивилася им. Жизнь свою вспоминала. Ну, жизнь, размышляла, ничего о ней не вспоминается с достоверностью — кажется, и то было, и это было, а как докажешь — не приснилось ли. Варварка, возьмем к примеру. И была вроде она, и нет ее. Нет, как не было. А бывает — наоборот: и приснится что, и пригрезится, а ведь нет уверенности, что и вправду такого не было. Ведь и не было эфиопа-то перед каретою, а напугал как! Или вот — звездочки: и есть они на небесах, и нет их при свете утреннем...

Расчувствовалась. Долго еще лежала впотьмах, о жизни думала. А залезла быстро — с привыканием, с навыком.

Утречко рождественское удалось. Солнце, блестки повсюду, искры серебряные. Батюшка по-скорому исповедовал — так просто накрывал, молитовку — и иди себе. Про отпевание все же успела ему шепнуть. Про денежку отложенную. Про покупку тоже вставила. Напомнила ему про проповедь. Улыбнулся, ничего не сказал. Грехи отпустил, благословил несуетно. “Марфа, — еще раз напомнила ему, — Марфа я”. Пошла к причастию.

Солнышко светило ослепительное. Снег — белоснежный. Птицы носились стаями — орали, звали, что ли, весну, потепление. Марфа Петровна, благостная, успокоенная, без особой даже натуги домой дотопала. Тут радость с нее, как пенка с молока горячего: дверь нараспашку. Почуяла неладное, влетела на хромых ногах в горницу, так и есть: пустое место между шифоньером и диванчиком. Только матрас с подушкой на полу валяются.

Закричала она не своим голосом, завыла, чуть одежду свою, кацавейку эту, не порвала на себе, как в древности. К Шурке побежала — сильное было подозрение: баба хитрющая, недаром и взгляд такой. Отомстить, что ли, задумала за шифоньер неотданный, за диванчик с валиками?

Дотелепала. У Шурки все чин чинарем за столом сидят — разговляются. Молоко у них, пироги с яйцом, рисовые.

— Шурка, Христом Богом молю, отдай, что взяла. И шифоньер твой теперь, и диванчик, а то — отдай!

Шурка уставилась на нее, голову наклонила, даже рот у нее открылся. Словно не знает она ничего. А лицо — хитрое.

— Шура, я всю жизнь на него копила, на всем экономила, жизнь обкрадывала. Чтобы похоронили меня по-людски, не по-собачьему. Привыкла уж я к нему, Шура! Удобство в нем чувствовала уже, как в гнезде родном, спокойствие неотмирное. Все тебе отдам, только его верни!

Шурка наконец поняла:

— Петровна, сказилась, что ль? Сбрендила малость? Я ж рядом с тобой в очереди к причастию стояла! Грех-то какой! Хоть дом обыщи, хоть участок — ничего не найдешь.

— Мне ж жить и то страшновато было — думала, хоть умирать будет не так боязно. В своем все-таки, обжитом, привычном.

— Не, — сказала Шурка, — я не брала. — Пирог запихнула в рот, молоком запила. — На, Петровна, разговейся. Куды ж ему деться? Найдем.

— А я тут историю видела по телевизору, — вмешалась Шуркина дочка, городская, ледащая, как Шурка, бледная, — ну, кино. Там один был — пальто себе пошил дорогое, форменное, солидное. С пуговицами золотыми, с погончиками, с воротником. Богатое такое пальто. Тоже — всю жизнь копил. Горделивый, вышел на улицу. Идет — красуется. А тут на него из-за угла — бандиты. Снимай, говорят. Раздели его. Пальто свистнули. А он и помер.

Марфа Петровна аж подпрыгнула от отчаянья:

— Так он помер — и вся недолга! Без пальто-то — какая жисть? А я — как без гроба помру? Нельзя мне теперь помирать. Горе буду мыкать, а жить. Не хочу в тряпке-то мокрой в земле вечность лежать.

— И живи, — сказала Шурка. — А чё тебе? Никто не торопит. Дом, огород...

Марфа Петровна захныкала:

— Устала я. Тягостно. К смерти уже приготовилась. Дела на земле закончила. Зажилась. Восемь десятков уже живу. Когда еще к смерти так приготовишься?

Приуныла совсем: действительно, помирать собралась — такой на прощанье благодатной, приветливой показалась жизнь. А как стало нельзя помирать — такой тягостной, безрадостной обернулась. Зацепиться не за что. Сплошь — страдание. Мужик одноногий, спившийся, в канаве сгинувший в мороз тридцатиградусный ей привиделся. Варварка — уж сколько лет ни слуху от нее, ни духу. Жива ль еще? Горькая показалась жизнь. Безлюбая. Глаза б не видели.