Выбрать главу

На обратном пути героиня теряет мобильник, который дорожные рабочие тут же закатывают в асфальт. Теперь телефона нет. Связь с прежней жизнью утрачена. Ну и ладно! Остаток вечера проходит за самогоном в дружеской беседе с хозяйкой о мужиках и об искусстве (“Балетные — они все того: ну, мужик с мужиком?” — интересуется Танька). Напоследок Люба решает зачем-то продемонстрировать свои вокальные данные и… теряет голос. Выскакивает во двор. Там местные алкаши, лениво спорившие, радио поет или Танькина гостья, спрашивают ее: “Это ты пела?” Люба хрипит. “Ну я ж тебе говорил, — радио”. Все. Полет окончен. Удачное приземление. Та, прежняя, знаменитая и блистательная Любовь Васильева осталась только в радио-телевизоре. Эта — на мягком, илистом, похмельном провинциальном дне. Нет: сына, голоса, телефона. Есть: крыша над головой, подруга-собутыльница Танька, слабая надежда, что сын все-таки жив и отыщется. Остается только терпеть и ждать.

Часть 2. “Правила игры”. Тут начинается вроде как детектив. Героиня является к следователю Сергееву с заявлением. Look ее изменился уже кардинально: вместо дорогой шубки, меховой шляпы и роскошных сапог — валенки, телогрейка, пуховый платок на шее. Голоса нет, поэтому со следователем Люба объясняется посредством экспрессивных записочек, которые она сердито швыряет то ему в физиономию, то в мусорную корзинку (“немота”, надо сказать, — отличное приспособление; актриса начинает наконец-то органично чувствовать себя в роли: такая обиженная, потерянная, беспомощная, сердитая, отчаявшаяся, капризная девочка… Ее тут искренне жаль).

Следователь меж тем философствует, рассказывает, что у полинезийцев, у каждого — по два имени: явное и тайное. Он называет ее настоящее (тайное) имя — Люся. Сообщает свое — Серый. Люба злится, сипит: “У меня сын пропал!”… Тут Серый, рассуждая по системе Гегеля: тезис-антитезис-синтез, — как-то неожиданно приходит к выводу, что мальчика стоит поискать в соседнем монастыре. Звонит настоятелю. Есть такой. Приезжают. Выходит юный послушник с реденькой бороденкой, с изумлением выслушивает выговор от Сергеева, пока Люба наконец-то не выдавливает из себя, что мальчик — не тот. И фамилия у него не Васильев — а Васильков.

Дальше — яркий аттракцион — сцена у настоятеля. Энергичный о. Арсений мечется между Евангелием на аналое, мобильником, посетителями за дверью и почетными гостями, сидящими за столом. В центре композиции — новенькая золоченая люстра, куда бессловесный монах флегматично вкручивает электролампочки. Все мысли о. Арсения заняты приобретением сайдинга: сколько стоит? А может, лучше вагонка? Да где купить? И сколько уйдет на бензин? Подробная, плотная, энергичная “зарисовка с натуры”, и лишь в самом конце, на излете, почти впроброс — главное. “Жалко, что это не ваш мальчик, — прощаясь, говорит Любе о. Арсений. — Да и не наш: рассеянный, сконцентрироваться не может… Представляете, пришел в монастырь в разных ботинках”. В РАЗНЫХ БОТИНКАХ! Лампочки в люстре вдруг вспыхивают — озарение: Люба начинает догадываться, что судьба готова вернуть ей сына, но в ином, неведомом облике.

“В разных ботинках”, — шепчет она, устало прислонившись к дверце уже в машине. Сергеев не вслушивается. Отгоняет “крайслер” на автостанцию: “Там гаишники, проследят”. Наутро Люба видит свою машину уже без колес. Бессильная перебранка с уборщицей: “Где менты?” — “Где, где? На совещание уехали, в Суздаль. Ходют и ходют тут. А ты убирай”. Беспомощные, детские, злые рыдания от обиды на лавке в пустом, обшарпанном зале ожидания. Звонок другу… Почти германовский по плотности подробностей эпизод: “Утро мента”. Мобильный звонит у Сергеева где-то в сапоге. Лысый (тот самый, с завернутыми ушами), сосед по комнате в общежитии, находит его, кладет в ведро и ставит возле кровати, где Серый спит тяжелым, похмельным сном, не раздевшись, в полной боевой выкладке.

Проснувшись, он отвечает в телефон: “Да, Люба, сейчас буду”. Хлопает полстакана водки, блюет в раковину, утирается шарфом, натягивает пальто и шляпу, достает из печки сухие штиблеты и со штиблетами в руках (на ногах — сапоги) идет на свидание к потерпевшей. По дороге, миновав лужи, переобувается. Свежий кавалер! Люба ему явно небезразлична. Вместе они отправляются на рынок к Надиру, торговцу обувью, который, надо полагать, и стырил колеса. Тот лыбится, приглашает мента в ресторан, нагло не сознается. На обратном пути Сергеев со зла финкой прокалывает ему шины. Н-да, интеллектуал, читатель Гегеля, Иван Лапшин в одном флаконе с Глебом Жегловым, — ведет себя как мелкая уголовная шантрапа. Ну что ж — метареализм. Тут возможны любые метаморфозы.