Затем несколько корешков, слабых и нежных, как новорожденные ужата, медленно оплели горло Белки и стали виться по нему, словно оглаживая, временами подрагивали, как от боли. Сатир сел рядом, чуть приподнял голову подруги руками, чтобы корешкам было удобнее охватывать раны, и с почти остановившимся сердцем стал смотреть за происходящим. Мать тихо постанывала, глаза ее то вспыхивали в темноте, то гасли, словно она вдруг теряла надежду. Сатир забыл о сгоревшем Истомине, о расстрелянном Ване, забыл, что по их следам могут и уже наверняка отправились преследователи. Он, боясь моргнуть, смотрел на маленьких и слабых “ужат”, затаив внутри немыслимую и самую простую из всех надежду. Надежду на жизнь.
Наконец корешки дрогнули, разжались и обессиленно сползли вниз, открыв красивую белую шею, на которой едва виднелись тонкие, как шелковые нити, белые шрамы. Белка кашлянула, дернулась и медленно открыла глаза. Мать поспешно отступила в ночь, на прощанье коснувшись руки сына. Он быстро обернулся ей вослед и чуть слышно прошептал:
— Спасибо, мама.
Белка попробовала сесть, но тело ее ослабело от потери крови и не слушалось. Сатир поддержал ее под спину и даже сквозь куртку почувствовал холод обескровленного тела. Спасенную била крупная дрожь, зубы лязгали. Сатир осторожно убрал с ее лба слипшиеся от крови волосы. Подышал, согревая, на бледное лицо, руки, шею. Потом аккуратно поднял ее и побежал по лесу подальше от поляны, усеянной трупами собак, натренированных на убийство.
Белка пришла в себя, с трудом открыла глаза. Над ней нависал серый, покрытый мелкими трещинками и клочьями черной паутины потолок. Потолок поддерживали четыре стены, выкрашенные грязно-зеленой краской. Окно комнаты было наполовину затоплено под землю. “Полуподвал, — подумала Серафима. — Полумогила”. Вокруг возвышались горы старых вещей — какие-то древние телевизоры с покрытыми пылью экранами, огромные радиолы в деревянных корпусах, швейные и стиральные машины, кипы газет и журналов, узлы с тряпьем, похожие на перезрелые тыквы, картонные и фанерные ящики, детский велосипед с одним колесом, пустые портретные рамы и еще бог знает сколько разношерстной рухляди. Похоже, эту квартиру в течение десятилетий использовали как склад ненужных вещей, которые рука не поднимается выкинуть на помойку.
“В таком бардаке кошки себя очень хорошо чувствуют”, — отчего-то подумалось ей.
Она провела по стене рукой. Та была холодная и шершавая, будто шкура какого-то доисторического гада. “Совершенно не помню это место. Где я?” С улицы доносилось монотонное и равнодушное шарканье ног, рычание проезжающих неподалеку машин и слабый шорох дождя.
В подвальное окно сочился красноватый, как разбавленная кровь, свет осеннего заката. Белка с трудом перевернулась на бок и увидела рядом с кроватью облезлый табурет, на котором стоял открытый брикет молока. Ощутив жажду, Белка сглотнула, и тут же невыносимая острая боль заставила ее сжаться в комок. Она чувствовала себя так, словно, пока она спала, ее горло кто-то забил лезвиями и колючей проволокой. Белка тихо застонала, держась руками за шею. В глазах огромными летучими мышами заметались рваные черные пятна. “Что со мной?” — подумала она. Горло снова непроизвольно дернулось, и еще одна волна боли скрутила ее. “Почему мне больно?”
В комнату вошел незнакомый парень.
— Проснулась? — Он сел рядом, поднес к ее губам чашку с теплым
молоком. — Пей, пей… Тебе надо, — сказал негромко усталым голосом.
Захлебываясь, Белка сделала несколько глотков. Белые струйки весело побежали по шее и щекам. Горлу стало немного легче.
— Кто ты? — хрипя, спросила она.
— Эльф, — ответил парень. — Я друг Сатира.
Он был невысок, худ и выглядел так, словно только что оправился от приступа тяжелой болезни, но она все еще тлеет в нем, незаметная и неизлечимая, как ностальгия.