Белка задумалась:
— “Люди устали быть хорошими”. Как просто… И безнадежно. Ведь если через некоторое время снова свершится коммунистическая революция, это будет означать, что потом, лет через семьдесят, люди снова устанут, так, что ли?
— Наверное, так, — подтвердил Эльф.
— Я не согласен, — заявил Сатир. — Наверняка явятся светлые головы, которые объяснят, как поддерживать в людях желание быть хорошими. Может, сейчас мы еще не доросли до этого знания?
— Возможно, — задумчиво ответила Белка. — Но это означает, что мы переносим решение вопроса на неопределенное время в будущее. А жить и действовать хочется сейчас.
— Так в чем дело? Живи и действуй. Как говорится, если не можешь поджечь степь, хотя бы поддерживай огонь.
— Тоска… — отозвалась Белка.
Устав от безделья, она решила сшить себе пончо. Для этого, вооружившись большими тупыми ножницами, вырезала в центре пледа дыру для головы и аккуратно обметала ее края нитками. Потом примерила обновку, прошлась по комнате. Пончо доставало ей до колен и было достаточно теплым, чтобы ходить в нем зимой.
— Одежда названа в честь вождя мексиканской революции Панчо Вильи, — объявила она. — Надо будет какие-нибудь вышивки здесь сделать. Для красоты.
— А у нас еще плед есть? — спросил Эльф, разглядывая Серафиму.
— Шторы есть.
— Ну, нет уж. Из штор, если хочешь, можешь сшить себе или Сатиру смирительную рубашку, — отозвался Эльф, слегка дрожа.
— Э, братец, да тебя знобит. — Она стащила с себя бывший плед и укутала им Эльфа. — Ладно, пользуйся пока. Я тебе сейчас чаю принесу. Когда же у нас затопят наконец?
Она дыхнула, изо рта вылетело едва заметное облачко пара.
— Я тут недавно что-то вроде зимней хайку написал, — сказал Эльф, глядя на нее.
Зима, мороз.
Покрылись ели
Шерсткой инея.
— Не Басё, но… хоросё, — кивнула Белка и пошла за чаем.
Спали они под одним одеялом и, чтобы было не так холодно, накидывали сверху всю одежду, какая была в доме. Когда Белка просыпалась среди ночи, ей казалось, будто она уснула где-то в полях и ее замело снегом. Груда тряпья, словно сугроб, тяжело давила сверху, но отчего-то совсем не грела. Тогда она прижималась к плечу Сатира, обнимала его и пыталась согреться. От ее прикосновений Сатир просыпался, и они подолгу лежали без сна, глядя в темноту.
В одну из таких ночей Белка тихо прошептала:
— Знаешь, а я ведь все помню.
— Что помнишь? — не понял Сатир.
— И про собак, и как я почти умерла, и как воскресла, и как ты меня на руках через всю Москву нес... — Она помолчала. — И теперь я не знаю, как мне жить со всем этим. Раньше я думала, что те, кто прошли через смерть, получают какие-то великие и чудесные знания, может быть — даже откровения, и живут после этого особой, яркой и прямой жизнью. А со мной все не так. Я не стала знать больше, чем раньше, не стала стремиться к чему-то новому. Я изменилась, да. Мне кажется, я вижу все немного четче и, может быть, глубже, чем раньше, но я не стала другой. Это плохо?
— Нет. Ты всегда была прямым, ярким и правильным человеком.
И с этим ничего не поделать.
— Не говори ерунды.
Сатир пожал плечами:
— Не хочешь — не буду.
Горы старых, никому не нужных вещей ночью были похожи то ли на застывшие штормовые волны, то ли на гигантские пласты чернозема, вздыбившиеся у разверстой могилы. Они нависали над диваном и, казалось, были готовы в любой момент прийти в движение, чтобы с утробным урчанием обрушиться вниз и задавить затаившихся здесь, на окраине жизни, друзей.