Когда Синдерюшкин пролистнул несколько страниц, он скорбно покачал головой:
— Мне эти песни дворников и сторожей давно знакомы. Ты знаешь, беда с этими дауншифтерами прошлого. Они всё писали в стол, и казалось, что вот падут все засовы и оковы, и они достанут из столов что-то такое невиданное, явят на свет что-то неслыханное, а они залезли в столы и увидели, что всё их золото обратилось в черепки. Ну, там, я не знаю, во что ещё золото превращается. В общем, вышла одна срамота. Никакого дауншифтинга в то время ещё никто не знал, да.
И мне нечего было ему возразить — он просто повторил мои мысли.
— А знаешь, — вдруг сказал он. — А давай посмотрим, что там, в твоей посылке? Интересно ведь!
— Да иди ты к бую, — сказал я. — Ты понимаешь, что говоришь? Тебе забава, а я и вовсе не отмоюсь, может быть.
Он обиделся, и в тот день мы больше не читали.
Начал моросить противный мартовский дождь. Вот она, весна, — впрочем, я старался не жаловаться, ведь чаще всего именно когда заходит речь о погоде, люди наполняют свою речь жалобами и предложениями. Когда холодно и ясно, они жалуются на холод, когда наступит летняя жара — на жару. Манят дождь, а как дождь зарядит, неблагодарные пайщики требуют великую сушь. Гибрид персонажей Искандера с персонажем Олейникова. Как изменится что, так и жалуются. А сейчас, как поплывут сейчас зимние какашки по улицам, как увидим, кто где гадил, так вновь заплачут любители психотерапевтического выговаривания. И опять потянутся жалобы, начнутся слёзы в буквах. Нет, уроды, нечего вам жаловаться. Хрен вам в грызло. Не гневите Бога. Нет, я знаю, что всё равно вы будете ныть, высчитывая градусы и миллиметры ртутных столбов, хотя, как я знаю, среди вас нет угрюмых мужиков, копошащихся в яме с дырявыми трубами теплоцентрали, или там часовых, мёрзнущих у братских могил. Напрасно я это говорю, ведь всё равно ничего не изменится. Я и сам знаю, но это, как писал мой любимый Шкловский: “Мне скажут, что это к делу не относится, а мне-то какое дело. Я-то должен носить все это в душе?”
И тут же, ожидая машины, в которой увезёт нас Елпидифор Сергеевич отсюда куда подальше, я начал жаловаться. Дождь поливал подмосковную землю, стучал по жестяной крыше.
Ну что за весна, что за ужас? — так я собрался сказать, но вдруг заснул и, во сне уже, поднялся, обхватил руками проклятый свёрток с иностранной посылкой, сел в приехавшую машину, привалился к плечу Синдерюшкина и сладко зачмокал, покрутив носом.
А вот не заснул бы я тогда — попросил бы вовремя остановить машину и к ночи попал бы домой, а не в совершенно непонятное, странное место.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Хронологические описания на рубеже эпох и возникновение новых стилей
в момент извлечения из земли свидетельств прошлого. Анатоль Франс
о первых часах европейского Возрождения. Размышления о причинности,
а равно как о любви.
Трава уже успела прорасти сквозь железо и щебень, издалека доносился вой одичавших собак, а вокруг были одни развалины да висели на ветвях обгоревших деревьев черные вороньи гнезда. Подобное пришлось мне видеть после Гражданской войны, но тогда пугало мертвое молчание заводов, теперь же они и вовсе были повержены в прах.
Леонид Брежнев. “Возрождение”
Вернёмся к Рабле. Продолжая хронологическое описание, отметим, что отец великого пантагрюэлиста имел поместье, замок, титул де Шавиньи и был, таким образом, человеком небедным. Сам же пантагрюэлист был рождён последним в семье и десяти лет уже покинул её, отправившись (или будучи отправлен, что вернее) в аббатство. Через пятнадцать лет его послушание приняло совсем другую форму, а в то время молодой Рабле кормился у францисканцев, исполнявших, по словам Анатоля Франса, обет невежества старательнее, чем другие обеты, и, может, действительно считавших, что от излишнего учения бывает заушница.
В результате внепланового обыска в келье будущего мыслителя были обнаружены недопустимые к хранению книги, а сам он препровождён со своими конфидентами в узилище. Из него, недолго думая, Рабле бежал. Он пробирался по монастырскому двору, чутко вслушиваясь в ночную тишину, затаив с тех пор ненависть к предательскому монастырскому колоколу.
С помощью влиятельных друзей Франсуа перешёл в орден бенедиктинцев, и некий прелат, посвящённый в епископы не достигнув двадцати пяти лет, дарил тогда его учеными беседами. Сады и беседы... Рабле наслаждался атмосферой запретной эллинистики, работал всё больше и больше, иногда — в постели, потому что комната его не отапливалась. Он учился медицине в Монпелье, попутно занимаясь философией, — на дворе стояла эра энциклопедистов, и жил ещё в Женеве старик, отнявший безмятежность у нескольких (пока нескольких) монахов, тративших своё ночное время на чтение его трудов, тот самый хилый и больной старик, чьи сочинения были отняты у Рабле францисканцами. А теперь молодой бенедиктинец, усердно штудируя Галена, ещё не представляет себе своего будущего. Его мысли больше занимает колокольный перезвон, мешающий работать.