Выбрать главу

Или, наоборот, заблажит какая женщина о простоте и счастье макарон с майонезом, забрызжет на нежную рыбину уксусом — побегут её бить скопом, начистят лицо тёркой, будто у картошки выковыряют глазки.

Нет спасения, и здравомыслию не быть, мир крив, люди злы. Мёртвые погребают своих мертвецов, а всякий автор глядит только в свою тарелку. Правды нет, а человек есть мера вещей.

Оказалось, однако, что кулинарные подвиги только в перспективе, и мы должны идти на рынок.

Что ж не сходить на рынок? Тем более засобирались все — в том числе и чудесная женщина, похожая на гоночную яхту. На улице нас встретила странная погода — то есть в погоде, как я говорил, ничего странного быть не может, но вот менялась она сегодня каждые полчаса. То светило яркое солнце, то небо затягивалось тучами, из которых сыпались даже не снежинки, а маленькие твёрдые шарики снега, всё это потом сменялось дождём, а затем туманом.

Мы насквозь прошли через сквер, миновали железную дорогу, а затем спустились с насыпи в гигантскую впадину между домами. Там и находились районные обжорные ряды.

Пока я брёл за моими товарищами, то думал странную думу о еде. Ведь в стране моего детства еды было немного, мысль о том, что в магазине могут выбросить что-то испорченное или просроченное, трактовалась однозначно. “Выбросили” — это положили на прилавок. Не хочешь — не бери, и без тебя довольно охотников найдётся.

Но убойное кулинарное радушие моего народа, где в гости ходят поесть, — свято. Я первый перегрызу горло тому, кто будет над ним глумиться.

Не еда была в тех тарелках, не достаток, а счастье. Хочешь ноздреватого счастья Родины — не кобенься. Садись к столу — голодный год придёт, с тоской вспомнишь этот сделанный на оборонном химическом заводе пельмень, у которого внутренность из чёрного хлеба, а оболочка — из белого.

А пришёл к гурману, у которого в тарелке круглая какашка фуа-гра, так тоже не журись, в подворотне своё возьмёшь, доешь-допьёшь-закусишь.

Это как в путешествии Пантагрюэля — наливай да пей, и завтра тож, и славно век свой проведёшь.

А каждый век, каждый год его имеют свой стиль, свой шум — шум времени и вилок.

Гастрономию часто называют “французским искусством”, а про одного писателя другой писатель сказал, что тот был похож на любящего поесть француза и казалось всегда, что одежда у него в некотором беспорядке, как обычно это бывает у людей, любящих поесть, — в самом деле, хорошая и обильная еда, в конце концов, бросает в пот, пуговицы отчасти расстёгиваются! Да, да, именно так: сходство с парижским буржуа, может быть даже с министром — вот как этот писатель описывал своего знакомца и продолжал рассказывать (имени предмета описания не сохранилось): “Вокруг него мерещились испачканная скатерть, бутылка, мякиш хлеба, который обмакивали в соус”. Вот был идеал, а уж совсем не Павка Корчагин, что измождён, борется со смертельным недугом, он не вполне даже человек, а скорее символ. Шум времени и вилок наполнял литературу двадцатых и начала тридцатых — потому что её писали люди, познавшие разъедающее внутренности чувство голода.

Толстяки всегда троятся в оптической системе моего детства. Тема толстяков — вот особенность двух знаменитых романов одного худого человека. Всё в этих текстах происходит на фоне еды, во время еды, связано с едой. Девочка, притворившаяся куклой, приговаривается к казни съедением — её растерзают звери. Настоящее сражение происходит в кондитерской: “...рассыпанная мука вертелась столбом, как самум в Сахаре; поднялся вихрь миндаля, изюма, черешен; сахарный песок хлестал с полок наподобие водопада; наводнение сиропов поднялось на целый аршин; брызгала вода, катились фрукты, рушились медные башни кастрюль”. Занятия учителя танцев с говорящей фамилией — кулинарный этюд: “Пары вертелись. Их было много, и они так потели, что можно было подумать следующее: варится какой-то пёстрый и, должно быть, невкусный суп. То кавалер, то дама, завертевшись в общей сутолоке, становились похожими либо на хвостатую репу, либо на лист капусты или ещё на что-нибудь непонятное, цветное и причудливое, что можно найти в тарелке супа. А Раздватрис исполнял в этом супе должность ложки. Тем более что он был очень длинный, тонкий и изогнутый”. А уж сами толстяки “ели больше всех. Один даже начал есть салфетку. Он оставил салфетку и тут же принялся жевать ухо третьего толстяка. Между прочим, оно имело вид вареника”. Еда переходит в тело, а тело — в еду. Гимнаст-беглец замечает продавца воздушных шаров, вылезающего из подземного хода, и принимает его голову за кочан капусты: “Тибул не верил своим ушам: капустная голова выдавала себя за человеческую!”