Обязана, да.
Но это не значит — полюбила.
Так уж оно устроено, не по хорошу мил, а по милу хорош.
Вот я уже и подрабатывать переводами начала, и болтать научилась, и в Польше побывала (настоящей заграницей это, однако, считаться никак не могло), и с Рудницким познакомилась, и с Лемом — и все благодаря польскому языку. Признательность, интерес, все самые положительные чувства я питала к нему, языку полезному, нужному и родственному, а любовь — любовь свою я по-прежнему отдавала ни к чему не применимому французскому.
И по-прежнему мечтала об этом чуде — очутиться в Париже, посреди восторженной, изумленной французской толпы, и отвечать по-французски на их лихорадочные расспросы. Только теперь я уже более или менее понимала цену и качество этого чуда и почему оно чудо вообще.
Понимала, да, видно, не вполне. Или не хотела понимать. Потому что, закончив свой киноинститут, немедленно пошла на французские курсы в иняз, куда набирали желающих стать переводчиками для работы с иностранцами. Курсы-то были прекрасные, интенсивные, с аудиооборудованием, четыре раза в неделю по четыре часа, да к тому же — счастливое советское времечко было! — бесплатные. Но как я могла надеяться, что меня допустят к работе с иностранцами, со всеми сопутствующими этой работе отнюдь не французскими обязанностями, — это мне до сих пор непонятно. Видно, так страстно хотелось говорить по-французски, что на существующую действительность я просто временно закрыла глаза.
Но она мне их открыла очень быстро. Сперва только намекнула, а потом силой распялила веки.
Преподаватель у нас был замечательный — молодой, суровый, бело-розовый красавец, прошедший годичную стажировку в Сорбонне и одетый во все французское. Значит, бывает же такое! Почему бы и не мне? Девицы (десять нас было девиц плюс один хиленький парень) влюбленно немели и путали артикли. А мне неметь было не от чего, моя влюбленность была уже занята. Я артиклей не путала, прилежно читала стихи Арагона и единственную доступную французскую газету — коммунистическую “Юманите” — и храбро лепила идиоматические французские фразы. Язык, возбуждаемый так долго не находившей осуществления любовью, начал отвечать мне бурной взаимностью, и наш преподаватель это видел. Как-то после урока он подошел ко мне и спросил:
— А вы зачем сюда ходите?
Французистая его красота все же действовала и на меня, и я растерялась:
— Ну как же... язык изучать... очень люблю... замечательная литература...
Он сделал какое-то непонятное движение губами — у другого это была бы гримаса, но он был слишком хорош собой — и пробормотал:
— Литература... Другого места не нашли?
Я уже оправилась от растерянности и ответила льстиво:
— Почему же, вы учите нас замечательно, и вообще, чем плохо, мне нравится.
— Да, вы прекрасно продвигаетесь. А дальше что?
Я вякнула что-то невразумительное о своих мечтах, на это он слегка пожал плечами, сказал:
— Ну, нравится, так продолжайте, — и распрощался.
Никакого намека я тут не увидела, из этого краткого разговора я выловила только его одобрительное “прекрасно продвигаетесь”, а почему “другого места не нашла” — ну, видно, он считает, что для этого места я слишком хороша...
Но нет, не удалось мне превратить объект любви в профессию. Протанцевала я с наслаждением и с закрытыми глазами через эти курсы, получила диплом, и вызвали нас всех на комиссию, назначать на работу. В комиссии сидел и наш красавец, и я не сомневалась, что он замолвит словечко за свою лучшую ученицу. И приготовилась выбирать, отвечать на вопросы, может быть, спорить.
А вопросов было ровно два:
— Винер? — Это прозвучало как “Винир”.
— Да.
— Юлия Мер... Мери... Меировна?
— Да.
— Спасибо, можете идти.
— Но... а работа? Где, с кем я буду работать?
— В настоящее время работы для вас нет. До свидания.
Я посмотрела на — не помню имени-отчества, но какой красивый! — он ответил мне рыбьим взглядом.
Для других девиц, которые знали язык гораздо хуже меня, работа была. Не говорю уж о произношении. И даже для паршивенького парнишки нашлась, с какими-то захудалыми франкофонными африканцами.
Должна признаться, что, выйдя из комиссии, я испытывала не возмущение, не негодование и даже не разочарование, а — стыд. Жуткий стыд за себя. Где была твоя дурья голова, Юлия Мер-Мери-Меировна? О чем ты думала? Чего ждала?